Аввакум был в избе один, сидел за столом, писал столбец енисейскому воеводе Ржевскому. На топот в сенях даже пера от бумаги не отнял, подумал — Марковна пришла или дети, а когда повернулся на вежливый кашляток, удивился незнаемому человеку в поношенном кунтуше и шляпе немецкой, с выскобленными до синевы подбородком и щеками.
— Здравия тебе, отец Аввакум, — человек снял шляпу и по-иноземному, шоркнув ножкой, склонился и шляпой помахал у ног, обтянутых полосчатыми чулками, будто обмахнул жёлтые башмаки на высоких каблуках с пряжкой.
— Тако и тебе, — признав, кто перед ним, встал и поклонился протопоп. — Пожалуй к столу.
— Спаси Бог, — поблагодарил гость и, не взглянув на иконы, слева направо перекрестился ладошкой.
— Впервой у меня так-то знаменуются, — усмехнулся Аввакум. — Да ты садись, коли явился.
— Крижанич я, — умостившись за столом напротив хозяина, представился гость. — Как разумею, мы ягоды одного поля?
Такое начало разговора Аввакум счёл неладным: любопытные огоньки в глазах померкли, он отдвинул вбок чернильницу с воткнутым в неё гусиным пером, потрусил над столбцом песочницей, встряхнул им и тоже отложил.
— Прослышан о тебе, — уж очень равнодушно, как давно знакомому, но нелюбезному душе человеку, ответил Аввакум. — Што ягоды мы, так то оно быть может, а што одного поля — никак. Разные поля-то. На том другом суседом тебе чернец Семёнко Полоцкой, ал-манашник, кой царю и деткам его Демосфеном да Плутархом умёнки слабенькие затемняет.
— А ты не прост, Аввакум, — удивлённо качнул бровями гость. — И философические труды Аристотеля и Платона небось с уразумением чёл?
— Ну-у, — Аввакум пожал плечами. — Забавы ради баловалси маненько, да што за польза от книг тех. Полистал, да отставил. Не чту таковых.
Улыбнулся Крижанич, прикрыл глаза и головой в долгих патлах, по плечам расчёсанных, осуждающе закивал:
— А когда не чтёшь, так и не знаешь ничего, — обронил тихо. — И грамматике как надобно учён ли, сомнение имею.
Протопоп ёрзнул на скамье.
— Грамматику отчасти разумею, — возразил, — грамматика не вере учит. А измысленные книжки философов тех, кои в болванов верили и в тщетной мудрости упражнялися, на что честь?
Крижанич выпятил красную губу, сощурил глаз.
— Ну а богословию так ли учён, как сказывают?
— Богословию Христа моего учусь всякий день, — Аввакум глянул на образ Спасителя, перекрестился. — А всё ж мне, грешному, мало знания того. Помнишь, как Августинов мальчонка восхотел море ложкой вычерпать? Тако и я тщусь премудрость Божью в себя влить, да куда там… Неуч я человек.
Тихонько, в ладошку хохотнул Крижанич, вроде — не такой уж и неуч ты, протопоп.
— Малое знание родит гордыню, — с улыбкой глядя на Аввакума, сказал он. — А большое даёт смирение. Скажи, какое надобнее?
— Ишь ты — какое? Небось сам знаешь. А вот дай-ка я у тебя спрошу. — Аввакум налёг грудью на стол, придвинулся лицом к гостю. — Вот был у Господа ангел, всё-то вокруг да около порхал, истин и знания большого набирался, а как набрал, то высокоумия ради и возроптал на Создателя. Пошто ж ему, диаволу, знание не внушило смирения, но гордыню? Не знаешь! А я тако скажу: истина не измышлениями книжными открывается, она сердцем угадывается. Чуешь ли — кто первым пришёл ко Христу-младенцу поклониться? Пастухи простые, а не самомнивые волхвы-философы, кои у звёзд хвосты аршином измеряют… И то сказать: путь-то, который умом исчисляют, тот путь и Ирод знает. Хитёр ум-от фарисеев тех книжников, што хошь измыслит, да кому нужны их внешние плетухи? Мир спасается не через мудрейших, а через верных. А всё другое — от сатаны-искусителя того, коего на месте Христа я в руках бы свернул да выжал весь сок-от без остатку. Тут Свет наш Всемогущий оплошку содеял. Не было б в миру мороки чадной.
Слушал его Крижанич с улыбкой снисходительной, как внимает многомудрый муж лепету ребятёнка-несмыслёныша, и по выражению лица его было видно: думает, кто кого учит крыльями махать, утёнок утку? Дождался, когда выскажется протопоп, заговорил сам:
— Всемогущ Бог, кто не знает? А всё же сатана миру нужен, хотя бы по вашей русской пословице о щуке в озере, чтоб карась не дремал. Но вот ответь мне: может Всемогущий создать такой, скажу, камень, что не в силах будет сам поднять его?
Задумался Аввакум: к чему это клонит униат, что за вопрошание такое пустошное? Ответил твёрдо, даже ладонью по столешнице пристукнул, словно раздавил никудышное сомнение.
— Может!
— Ну а ежели Он по всемогуществу своему да поднимет его?
— Неподъёмный?
— О чём и говорю. Ежели Бог всемогущ, то Он, и неподъёмное сотворя, по всемогуществу своему поднять должон. Ну а поднимет, значит, Всемогущий не смог сотворить неподъёмный камень?
Молчал Аввакум, вспоминая, как о чём-то схожем спорили, бывало, у царского духовника, ныне покойного Стефана. Даже поднялся из-за стола, прошёлся по избе и вновь вернулся на своё место. Жгуче глядя в ждущие ответа хитроватые глаза Крижанича, заговорил:
— Не сомневайся, книжный ты человече. Бог сотворил неподъёмный камень ой как давно. И камень тот — человек.
— И-и?
— И не подымет его, покуда человек сам не захощет подняться до Него!
— Это что же, встать вровень с Богом? Не может тварь стать вровень с Творцом. Человек сла-аб…
— В любви к Нему может.
— И, возлюбя, на крест взойти?
— И на крест, коль изберёт!
— Но ведь не всякий сможет, даже и в любви.
— Не всякий, — протопоп вздохнул. — Ибо на всякой любви лежит тень Креста.