— Эт куда ты прёшь не зван? — крикнул Хитрово и стукнул Мещёрского палкой по голове.
— Ты каво это деешь-то, Богдан Матвеевич? — поправляя шапку, вскрикнул опешивший стряпчий. — Я делом во дворец послан!
— Да кто ты таков, прыткой? — притворяясь, будто впервые видит Мещёрского, спросил Богдан.
— Великого государя патриарха я человек! — возвысил голос стряпчий.
— Не велик гусь, хоть и патриарший! У нас один великий государь — царь самодержавный! — и ударил стряпчего палкой по лбу. — Не гордись, вам там мест нету!
Мещёрский протиснулся сквозь толпу, побежал в патриарши палаты и, клянясь синяком на лбу, пожаловался на Хитрово. Никон тут же направил царю письмо с требованием суда скорого и расправы за оскорбление патриаршего боярина. Царь был занят обедом, но собственноручно тут же, отдвинув блюда и чару, написал Никону: «Мы, великий государь российский, не велели тебе впредь титуловаться вровень с нами и опять подтверждаем это. А с Хитрово сыщу строго, а найдя время, сам с тобою видеться буду».
Но проходили дни, а царь так и не повидался больше с патриархом и суда над Хитрово за обиду стряпчего не учинил. И скоро Никон, по-чуя неприязнь царскую, удалился в свой Воскресенский монастырь, а Лукьян зачастил к нему на Истру с известиями о настроении в Верху царского дворца. Никон пребывал в опале, и место блюстителя патриаршего престола занял митрополит Крутицкий Питирим.
Лукьян молча, с оторопью, стоял во дверях и не приглашал войти Аввакума, и по лицу его было видно — знает о слухах, потому и загородил туловом вход и, казалось, стал ещё ширше. Так и подмывало протопопа съязвить расшиперившемуся никонианину.
— Чтой-то тихо у тебя в Благовещёнии, Лукьян, пошто людей православных в ней пусто? Никак отравой никонианской вконец за-мухоморил бедненьких и царя с имя тож? Али обедни только мышам служишь?.. Ну, молчи. В храме яко во гробе тихо, и ты молчи.
— А ты ври поболе, — разомкнул уста Лукьян. — По Сибирам не навралси, не наездилси, так уж…
— Послухай-ко.
— Чаво?
— Я в духовники не пойду и не пойду же! Мне Христос запретил: на вопрошание моё гако-то погляде-ел и пальцем пригрозил.
— Эт кто тамо грозил, не знамо, но одначе не Христос, а бес разве, — мрачно пошутил Лукьян. — Ишь ты, «погляде-ел». Уж не одесную ли ты примостился со Спасителем?
Аввакум подмигнул, потянулся к нему лицом, вкрадчиво шепнул:
— Хошь знать, кто таков в растопырке на главе нынче в полночь к тебе явится?
Лукьян, будто мельница крыльями, замахал руками:
— Изыди и с ним вместе, знаться с тобой не можно!
— Фёдо-ор! — прокричал в дверную щель Аввакум, но ответа не услышал. — Сказывай, Лукьян, где дьякон? Уж не в клети ли подвальной у тя на цепи посиживат?
— Не посиживат, а похаживат, — прикрывая за спиной дверь, ответил царёв духовник. — Как тебя на Москву нечистый принёс, так он и пропал, сын твой духовный… Ты вправду зван в духовники? Двуперсточник?
Аввакум своим удавливающим взглядом уставился на Лукьяна.
— Зову-ут, — подтвердил, не сводя глаз с вдруг обмягшего лица Лукьяна. — Да мне на Печатном Дворе поработать охотно — ваши новые служебники на старый лад переправить. Подумай о сём, на Иудин кукиш глядя, да и Никитке — шишу антихристову — о том сказывай. А царя-батюшку фигой той не казни, пусть выздоравливает, исправляется поманеньку.
Сошёл со ступенек и подался восвояси, оставив за спиной выглядывающего из-за полузакрытой двери озадаченного духовника.
С дьяконом Фёдором Аввакум виделся в первые два дня, потом дьякон пропал со двора Морозовой с попом Лазарем и юродивыми Афонасьюшкой и Фёдором и с другими блаженными, жившими на хлебах у монашествующей в миру Федосьи. Попервости о них слышно не было, но вот стали приходить челобитные из многих городов от воевод и иереев о волнениях в их уездах, мол, появились во множестве люди духовного звания в окружении юродов и странников перехожих, также попов беглых и кликух. Не страшась, подстрекают народ к бунту против нововведений церковных, матерной лайей клянут Никона, называя его сатаной, и требуют возврата к жизни по Указу Стоглавого собора, и уже многие церкви и храмы проводят богослужение по-древлеотечески.
Грамоты эти и челобитные оглашал в Думе сам Алексей Михайлович при Питириме, Илларионе Рязанском и Павле, митрополите Крутицком. И с каждым днём донесения становились всё тревожнее. Волнения и самоуправство возникали и ширились в разных пределах государства: во Владимире и Костроме, в Смоленске и Твери, в монастырях Кириллозерском, Кожеозерском и Соловецком и прочих. На площадях и улицах народ кричит о нестроении российском из-за искажения старой веры, о явлении антихриста, стращают народ — кто принимает трёхперстное сложение, трегубую аллилуйю, поминает Исуса Иисусом, молится на четвероконечный крест и принял новины в богослужебных обрядах и книгах, того ждёт вечная погибель, а кто не преклонит выю слугам дьявола, никонианам, и претерпит до смертного конца, тот спасётся во Христе Спасе. Называли имена зачинщиков: Боголепа, Епифания, Иосафа, Герасима и многих других лиц духовных. И в самой Москве было неладно. Государь встревожился и, полагая, что в этом деле мог быть замешан Аввакум, послал за Радионом Стрешневым, зная о добрых отношениях стольника с протопопом. Но Стрешнев успокоил тем, что за Аввакумом приглядывают, он тих, много молится, по Москве ходит, но толп вкруг себя не сбирает, проповедей, как бывало прежде, не кричит, одно молвит, плачучи: «Потускнел в Москве светильник старой веры, ибо антихрист всего более тут натоптал, до сих пор повсюду дух его скверный витает».