— Батюшко, — молила она, — вижу, и ты хворый, да уж зовёт тебя, как зовё-ёт тебя Афанасий Филиппович. Другова попа видеть не хощет. Уж так-то изнутри его терзает, уж так-то-о, а он одно кричит: «Подайте мне батьку Аввакума, за него меня, грешного, Бог наказу ет!»
«Пришла та пора моя обетная», — подумал Аввакум и как-то легко, без боли в спине поднялся с лавки и пошёл за боярыней в их двор. По дороге позвал с собою знакомых монахов из Чудова монастыря. Пашков сидел в углу на лавке, совсем седой, в одном исподнем, и его зло трепала трясовица. Увидев Аввакума, он сполз на пол, начал кланяться, да и упал в ноги.
— Отпусти мне… ослабь муки, свят ты человек, — шептал он, с трудом складывая слова перекошенным ртом. — Обступили мя убиенные, кости растягают и жилы рвут и давют. О-ох! Волен Бог да ты надо мною, злогрешным. Осла-абь, отпусти-и-и!
Перевернулся на спину, закатил глаза и задёргался одной половиной туловища.
— Эк ударило как. Ногу и руку отсушило, — определил старец схимонах Досифей. — Начнём, помолясь, братие.
Постригли, посхимили бывшего воеводу, обездвиженного, кое-как обрядили в чёрный кукуль, уместили на носилки. Фёкла Симеоновна i положила в ноги мужа кошель.
— Это вклад монастырской за него, — шептала, — деньги сии Афанасий Филиппович тебе, батюшко, с Семёнком посылал, да ты не взял их, так уж вот…
— То и хорошо, а его живого надобно донести до кельи, — Аввакум вздохнул, глядя на упрятанного во всё чёрное Пашкова. — Отец До-сифей знает, куда его. Ну, с миром. Подняли, отцы.
В ту же ночь помер инок Афиноген, в миру Афанасий Филиппо вич, а через два дня Фёкла Симеоновна постриглась в монахини под именем Феофании в рядом стоящем женском Вознесенском монастыре у уставщицы Елены Хрущевой, духовной дочери Аввакума.
Надеялся Аввакум — позовёт его государь по поводу письма, поговорят лицом к лицу о чём и не напишешь, может, прислушается царь-батюшка кое к каким советам. Ждал, маялся. И, надо думать, видя это и жалея батюшку, Фёдор не спросясь пошёл сам за ответом. В церкви встал рядом с государем, досаждал невнятным шепотком, мешая набожному Алексею Михайловичу сосредоточиться в молебственном общении с Господом, потом сел на патриаршее место, заболтал босыми ногами всяко шалуя, а когда вежливо под локотки свели его служки со святительского места, то и закукарекал и ладошами по ляжкам захлопал, нацелясь взлететь иод купол, чем смутил и напугал благоговейно внимающий службе народ. Но его любили и почитали за откровения, нисходящие на него свыше, привечал у себя в Верху царь, но чтобы так-то вот во время обедни среди белого дня блажить петухом, предвещая конечно же нехорошее, — такого по-пущать было никак нельзя. Хошь кричать, дак кричи за милую душу, хошь вороном каркай, но не во храме же Богородичном. На паперти Фёдору ласково, но дюже завернули за спину руки, отвели в хлебню Чудова монастыря, и там Павел-митрополит посадил его на цепь поутихнуть в углу.
Сидел Фёдор, пел псалмы, смотрел, как ловко шмыгают по хлебне монахи-пекари с дощатыми носилками, полными — горой — поджаристых караваев, и вдруг вскочил на ноги, и железа с него грянули на пол: видимо, для вида только примкнули их ему на ноги, а может, в том была и Божья воля, только замерли монахи, глядя на него с трепетом сердечным, а он спокойно прошествовал к только что освободившейся от хлебов печи, влез в неё и сел голым гузном на кирпичном поду, даже подол рубахи красной отпахнул.
Ополоумели чернецы, скопом бросились к настоятелю, тот побежал и сообщил о неслыханном деле царю. Государь не поверил, сам пришёл в хлебню. Митрополит, стоя у печи, кричал на Фёдора:
— Как тако-то цепи снял?
Фёдор сидел в печи, подбирал хлебные крошки и горстью бросал в заросший рот.
— А батюшка святый Аввакум, войдя в хлебню, юзы расторг, — глухо ответствовал из печного пода юродивый. — Яко с апостола Петра, в темнице сидящего, наземь грянули, а токмо рукой дотронулся.
Монахи, скучившиеся у дверей, хором возопили:
— Облыжно врёт! Никто же не входил, мы тутока были и не зрели. Сам, как уж там, отмычил их, ловкой!
— Жарко тебе? — угодливо заглядывая в печь, спросил митрополит. — Водицы не хошь?
Фёдор замотал головой, засмеялся.
— Не-е! Волосья токмо трещат, а воды в рот не можно взять — закипит и обварит.
Осторожненько вошёл в хлебню царь, с ужасом в глазах вертел головой, воззрясь на Фёдора. Юродивый прикрикнул:
— Вели соломки ржаной сюды напхать да сам заползай, мыльня дюже сладка, попарю тя, болезного, усю ересь, на тя напущенную, выхлещу.
Царь молча взял под руку Павла, отвёл от печи, попросил:
— Вынь его и осмотри — не поджарился ли, да отпусти Божьего человека.
Вынули Фёдора, он пришёл к Аввакуму с закучерявившейся бородой, поведал радостно о встрече с царём.
— И не обгорел? — не поверил протопоп. — А ну-ка, задирай рубаху… Чудно, ни одного волдыря на гузне. И как сподобился не сгореть? Зачем врал, что я приходил и железы с тебя посымал?
— Дак приходил, батюшко, чё запираешьси? — закуксился, за-скорбел лицом юродивый. — Али я незрячий?
— Ну приходил дак приходил, а ты всем-то пошто тайное сказываешь?
Аввакум отвёл Фёдора к Морозовой, наказал:
— Федосьюшка, дочь моя духовная, Фёдора многострадального, да неленостных трудников Божьих Киприяна с Авраамием яко ангелов Божьих зри.
Не ответил государь на Аввакумову грамотку-моленьице и с глазу на глаз говорить не спешил, хотя много чего дельного накопилось у протопопа сказать ему, и не только о церковных, но и мирских, особливо сибирских делах. Не ответил, но и без внимания не оставил: присылал к нему своих доверенных людей Артамона Матвеева и Ордин-Нащокина, а Родион Стрешнев, из приказа Тайных дел, бывал почти каждый день, а то поручал навестить Аввакума Юрию Лутохину, своему подначальному.