— Выходь, анафема! — приказал.
Аввакум попытался было накинуть на себя грязный и рваный кафтанишко, но сотник выдернул его из рук и бросил под ноги на пол.
— Непошто, — растянул неподатливые губы. — В рубахе как раз.
Перекрестился протопоп на иконку Спаса, поклонился земно, подумал было взять с собой, но что-то остановило его. Он обвёл взглядом своё подземельице, уже зная, что наконец-то он, вот-вот, обретёт другое, светлое, жилище, заботливо дунул на огонёк плошки, погасил и пошёл за Грызл иным.
Наверху у ступенек в темницу толпились стрельцы, окружившие Епифания и Фёдора. Аввакума втолкнули к ним в круг. Тут же приволокли под руки болезненного Лазаря и всех четверых повели, подталкивая древками бердышей в спины, за ворота. Узники шли молча, догадываясь, куда их провожают.
Ночь была ласковая, белая и тихая — материнская ночь, даже собаки не рвали тишину лаем. Обогнули частокол тюремного двора и пошли влево к хорошо различимой толпе народа, согнанного к бревенчатому срубу, обложенному вязанками сухого сена и оплёсканному смолой по брёвнам. Сруб стоял на земле, очищенной от снега, и люди, столпившиеся на краю двухметрового, укатанного ветрами снежного наста, как бы парили над ним. Стрельцы в жёлтых кафтанах густой стенкой стояли вокруг скорбного места, мрачно опершись на древки бердышей. И пока внутрь сруба вталкивали обречённых, Аввакум успел заметить в толпе монашку с узелком и тёмной иконкой на груди.
— Ксенушка-а! — радостно ойкнуло в сердце.
Но его уже впихивали в узкую щель сруба. Он растопырил локти, стараясь удержаться на месте и промаргиваясь выеденными дымом слезящимися глазами, глядел на неё, и веря и не веря, что это не чудится ему, но не сморгнул слёзной мути, она затуманила монашку, а тут и самого втиснули внутрь тёмного сруба, застучали, приколачивая толстую плаху на узкую щель. Сруб был тесен, смертники стояли плотно. И пока полуголова Лешуков читал приговор о казни «за великие хулы на царствующий дом и церковь», узники отдали каждый каждому последний поцелуй и благословение, а безъязыко, нутром зарыдавшему Лазарю Аввакум пообещал, притиснув его к груди:
— Не конечное наше сходбище, брат, што ты расплюскалси? Радуйтесь, братья, венцы победные ухватим от Христа Исуса. Говорю: приоткрылась дверь заповедная в Царствие Божье.
А у сруба Лешуков закончил читать бумагу, нервно свернул её трубочкой, поджёг от факела, который держал сотник Грызлин, и поднёс её, горящую, к вязанке сена. Она сразу вспыхнула бойко, за ней другие, а там взялись огнём и облитые смолой брёвна. Дым и жар пыхнули сквозь щели внутрь. Узники крепко обнялись, да так и остались стоять братним комком. Из-за треска и хлопанья языков пламени никто из стоящих снаружи не слышал их отходной молитвы, они её пели себе: «Владыко Вседержитель, Отче Господа нашего Христа, помяни души рабов Твоих Епифания, Лазаря, Фёдора и Аввакума и всякие узы разреши, и от всякия клятвы освободи, прости прегрешения их, яже от юности ведомые и неведомые, в деле и слове, или забвением или стыдом на исповеди утаенные. Владыко! Повели, да отступимся от уз плотских и греховных: прими с миром души рабов Твоих и упокой их в вечных обителях со святыми Твоими, благодатию Единородного Сына Твоего Господа Бога и Спаса нашего Исуса Христа. Аминь».
Затлели рубахи, закучерявились от жара седые волосы и осыпались белым пеплом. Не размыкая объятий, опустились на земляной пол бесчувственные братья, а над головами пластал накат и сыпал на них ошметья огня и угольев. В смертной истоме обгорелым ртом вдыхал Аввакум дым и пламя и в миг краткий пред конечными толчками сердца многое промелькнуло перед ним, и последним видением был покойный Никон: он горестно раскачивал головой в седых патлах и говорил, плача: «Предание веры несть от человеков, но от Бога — крестуйся хоть двумя, хоть тремя персты, хоть кулаком, а всё благодать Ему, Единому». И возразил было протопоп:
«Так пошто ты…», да не успевало времени на земное и тленное, он ещё успел подумать к Богу: «Господи-и! Поднимаюсь к престолу Твоему, и все дела мои идут за мною…»
Яростно сгорал сруб. От жара таял высокий урез сугроба, щетинился острыми иглами и сосульками, они плавились, с них, журча, стекала вода, уступ обрушивался, и люди, крестясь, боязливо отступали назад, прикрывая лица рукавами и шапками. И вдруг над неоглядной ширью земной расцветилась высь, и не стало видно ничего, кроме сполохов, будто пламя от сруба достигло неба и подожгло его. И ходуном заходили небеса, свесив ярко-бирюзовые занавеси: они перекатывались волнами, всплескивали изумрудными блёстками и, то взмывая ввысь, то опадая, мели зигзагами серебристых кистей по ослепшей от светопреставления тундре.
Никем не увиденная монашка пала коленями на край сугроба и, крестясь, глядела на огонь из-под надвинутого на глаза чёрного платка, а когда рухнул накат сруба и над грудой обгорелых брёвен взметнулось, соря искрами, высокое пламя, она рассмотрела, как в нём заметались чёрные твари с хищными когтями на перепончатых крыльях и услышала с неба призывный глас:
— АВВА-А-А!..
И с гласом тем пали сверху на тварей шестикрылые серафимы, сшиблись с ними и не дали пробиться в свинтившееся столбом полымя, в котором, взявшись за руки, потянулись вверх белой цепочкой четыре похожие на голубей фигурки. Серафимы оградили их крылами и под скрежет зубовный, под клацанье когтей ангелов тьмы умчали ввысь.
И сразу потухли сполохи, и на пепельной холстине неба стало видно одинокую звезду. Стрельцы сняли оцепление, и люди быстро разбежались по избам. Монашка сошла к остывающему кострищу, постояла, глядя на торчащие из земли обгорелые пенёшки, на груду потрескивающих, стонущих головней, низко склонилась над ними, подобрала в горсть четыре остывших уголька. «Сла-адок испёкся хлеб Господу нашему Исусу», — подумала, пряча их в узелок, разогнулась, перекрестилась, поднялась вверх на твёрдый наст снега. Сверху ещё раз поклонилась, спустила с головы на плечи платок и, распялив его за концы, пошла по белой тундре, похожая на большой чёрный крест. Она так и удалялась за идущей перед ней звездой на восток, где утаилось до времени солнце.