— Бом-м-м! Бом-м-м!
Согнулись и замерли в поясном поклоне бояре, поддерживая высокие шапки. Никон с достоинством кивнул им, благословляя. С особым доброжелательством покивал кучке протопопов, в знак дружеского расположения прикрыл веки.
Сопровождающий мощи святого князь Иван Хованский со свитой уступил место впереди большим боярам и высшему духовенству, а сам смешался с протопопами, кои пристроились следом, далече от повозки.
Шагающий рядом с высоким Аввакумом тщедушный от давней хвори, вялый в движениях протопоп Стефан поманил его нагнуться, прокричал на ухо:
— Храмы-то как-а-ак веселуются!
— Во славу еси! — отбухал Аввакум.
— Радостно, брат!
— Как ни радостно! — Аввакум ещё ниже склонился к Стефану. — Чаю, не токмо мученика соловецкого встречаем, а?
Стефан улыбнулся, поднял палец, мол, то-то догадливый, но я помолчу пока.
— Че-о-рт!!! — прорезался вопль сквозь радение певчих и звон колокольный. За повозку с гробом сзади ухватился юродивый с огромным на груди каменным крестом, подвешенным на цепи, босой, обёрнутый по плечам размочаленной рогожкой.
— Лихо нам, чадушки-и! — орал он, тыча в Никона пальцем и натужно задирая к нему лохматую голову с наискось обгорелой скопческой бородёнкой. — Чиннай-блохочиннай! Серой воняет! Козлищем! Тьфу-у!
Князь Хованский проворно подметнулся к нему, напёр грудью, отдавливая в сторону от телеги, но тот мёртво влепил ладони в грядки повозки и вопил, пяля безумные глаза от какого-то ужаса, одному ему явленного. Всё же князь оттёр его на обочину, поддел коленом. Юрод пал на четвереньки, выжал над лохмами свой тяжкий крест, будто щитом заслонился им и заблажил жуткое:
— Еде-ет Ниха-ан, с того света спиха-ан!!!
Оторопевший было князь торкнул его кулаком в шею, и тот выронил крест. Падая, крест цепью дернул за собой юродивого, и он впечатался лицом в истолчённую в пыль дорогу.
Из толпы, напиравшей на стрельцов, заревели, громада тяжело колыхнулась, ещё сильнее налегла на служивых, прорвалась обидными криками:
— Нелепое творишь, княже!..
— Бога побойсь!
Растрёпанная великоглазая жёнка, повиснув на древках бердышей, плевала в князя.
— Христа ради юродивого — в шею! — вывизгивала она. — Святого? Чума на тебя!
Хованский, винясь, обмахивал грудь мелким двуперстием и, загребая пыль усталыми ногами, в полуобмороке от многодневного колокольного гуда, пения, жары и ладанного дыма, брёл, отстав от телеги. Бабу, не перестающую вопить, рыжий, с пересохшими губами стрелец, тоже очумелый от жары и пыли, ткнул тупым концом бердыша в тощий живот, и та, обезголосев, откинулась на руки толпы…
Перед церковью Казанской иконы Божьей Матери, уже на виду Кремля, процессия остановилась. В заранее приготовленные сани, застланные коврами, златотканой парчой и запряжённые шестёркой лошадей цугом, блистающих драгоценной сбруей, перенесли гроб-колодину. Далее святой Филипп поедет, как и положено митрополиту, — зимой и летом — в санях.
Медленно, наискосок через Красную площадь, великое скопище народа поплыло к воротам Фроловской башни, недавно надстроенной диковинным, стрельчатым верхом с боевыми часами. Площадь бурлила людским водоворотом, некуда шапке упасть. Трещали торговые ряды и палатки, сыпались пуговицы, колыхались над головами иконы и хоругви, крики, сдавленная ругань, но вдруг на людское море упала напугавшая всех почти забытая за многодневный перезвон тишина: то враз смолкли все колокола, и великая тишь мигом присмирила, сковала немотой площадь. Тянулись из рубах шеи, топорщились вверх бороды, жадно пучились глаза, нашаривая в проёме ворот, в сплошном сиянии одежд вышедшего навстречу мощам в окружении кремлёвского духовенства Государя-царя всея Большой и Малой Руси, великого князя Московского Алексея Михайловича.
Молодой и круглолицый, недавно отпраздновавший своё двадцатитрёхлетие царь, облачённый по случаю великого торжества в Большой наряд, долгим и низким поклоном встретил мощи святителя Филиппа. Казалось, тяжёлый золотой крест на золотой же толстой цепи, массивные оплечные бармы, сияющий каменьями самоцветов венец уж не дадут государю распрямиться. Никон, утруженно, налегая на рогатый посох, пошёл к царю, издали благословляя его, шёл с открытой люду радостью на широком сероглазом лице. Вроде бы не к месту и времени было являть столь явное довольство, но ничего поделать с лицом своим не мог. В пазухе, на груди, надёжно ухороненная, лежала и льстила сердцу грамотка государя, написанная ему сразу после смерти дряхлого патриарха Иосифа и доставленная в Соловки. Грамотка эта весьма и весьма поторопила его тронуться с мощами в Первопрестольную. В ней, после горестного сообщения о преставлении патриарха, вскользь да бочком намёк сделан, мол, скорёхонько ожидаю тебя — великого святителя, наставника душ и телес, к выбору нового патриарха, а имя того нового, сказывают, святого мужа знают только трое. Первый — царь, второй — отец духовный Стефан, а третий знающий — митрополит Казанский Корнилий. Радуйся, архиерее великий!
Грамотку эту доставил Никону в Соловки Христа ради юродивый Вавила, старый знакомец, помогавший когда-то Никону, тогда ещё новгородскому митрополиту, раздавать милостыню в страшный, неурожайный год оголодавшему городу. Царь об этом помнил, а пришло время — только ему доверил сокровенное послание. Знал — слова не перетечёт в чужие уши, верен погробной преданностью митрополиту пригретый и обласканный им Вавила-Василь.
Алексей Михайлович, хоть и тяжко ему было, распрямился, ласково кивнул Никону, указал на место рядом. Из рук временного Местоблюстителя Патриаршего Престола ростовского митрополита Варлаама взял развёрнутый лист и стал читать своё молебное послание святому Филиппу. Звонкий, но прерывистый от волнения голос его отлетал далеко. Никон слушал и не слушал, знал послание наизусть, сам чёл его в Соловках пред ракой преподобного. Теперь он с интересом наблюдал за напряжёнными вниманием лицами бояр, стоящих напротив. Уж очень был осведомлён — недолюбливает его большое боярство за откровенную любовь к нему молодого царя.