Не без робости религиозной отваживались в Москве и на «комедийные действа». Царь об этой затее советовался с духовником, и Стефан, много посмущавшись, разрешил их, ссылаясь на примеры византийских императоров. Царь посмотрел зрелище «Юдифь», собрал пир с немецкой музыкой, щедро жаловал гостей и напоил всех допьяна. Званые разъехались по домам к утру, а царь пошёл в мыльню, парился, смывая с себя грех «бесовской игры, пакости душевной», однако ж не запретил учинять зрелищ, а наказал переводить на русский другие поучительные картины.
Засиделая в «Требнике» мысль получила от заёмных новшеств чувствительный толчок — далее сладко зудящий, — и скоро иноземный кураж обрёл благодатную почву в среде служивого дворянства. И уже не только в Москве, но и других поселищах завластвовала чужедальная мода: закачались на мягких рессорах расписные кареты, засияли нежными красками голландских изразцов высокие печи, стены завесились гравюрами, тисненными «римскими» кожами, а по улицам защеголяли в непривычном русскому глазу немецком платье приказные дьяки и дети боярские, дымя табашной воней и всячески тщась перефуфырить друг друга немыслимыми нарядами.
Простой люд молча наблюдал, как вершится привозное, в его восприятии дурашливо-весёлое «машкарадное» действо, пока оно не смутило, не поранило глубинного уклада народной совести. В угрюмом терпении, как в котле, прел-пыхтел бунт, чтоб в скором времени выплеснуться гневом супротив чуждого вторжения в святоотеческие предания, супротив изъязвления латинской грубостью православного духа русичей…
— Вот и путает меня дума неотвязная — не зряшно ль гонял я в Юрьевце скоморосей тех, когда вся Москва сплошь машкарованная, всё в ней суть нарядчики бесовские! — с горечью выкрикнул Аввакум. — Зряшно?
Молчала братия, Ртищев, прикрыв глаза девчачьими ресницами, казалось, дремал.
— Да чуешь ли о чём печалуюсь, Фёдор Михайлович! — разо-биженно воздел руки Аввакум. — Неужто не постеснишься лице обмахнуть, крестясь на мазню новодельную, поносную? Али принял её к сердцу, как певчих монасей с их партесным пением? А как и не принять! Так-то у них всякое-всё округло да плавно! И речь, и пение, и повадки! — опустил руку на плечо Фёдора. — Так поднимешь пясть?
На погляд Ртищев был спокоен, улыбчив, одно — жарко рдел молодым лицом в рыжеватых завитках слабой ещё бородки.
— А и верно, Фёдор? — поддержал Аввакума Неронов.
— Чего ж не перекреститься? — царский постельничий вежливо повёл плечом, вроде недоумевая, в то же время освобождаясь от ладони Аввакума. — Так ли, эдак ли, а на иконах образ Господен запечатлён, и мы Ему, Сущему, кланяясь, крестуемся. Не воротить же глаз от Сущего, паче того вредить образа. Вестно ж тебе, как на Афоне греческие монахи иконы нашего старого письма топорми кололи и жгли. Надобе ли нам такое деять? Попусти только — не на что будет лба осенить. Да нехристи ли мы, сыроядцы дикие?
— Во-от! — подхватил Аввакум — Не сыроядцы. Но ежели и дальше так-то быть станет, то мужик сдичает и учнёт не на иконы, а на топоры креститься. Было уж так-то, и ещё дождемся, попущая ереси.
Духовник царя поднялся, глянул на Аввакума, и протопоп под его стемневшим негодою взглядом опустился на скамью.
— А и без топора, Аввакумушко, дикуют! И кто? Да те, кому бы приличие казать прихожанам добрым пастырством, а они благочестие в расшат ввергают! — Стефан отпахнул крышицу стоящего перед ним на столе ларца, вынул грамотку. — Вот писаньице от воеводы Муромского прямо в Приказ сыскных дел Юрию Алексеевичу Долгорукому князю. Вонмите! Уж не в Патриарший приказ шлёт донос воевода, а мимо. Знать много слал, да всё недосуг патриаршему стряпчему Дмитрию Мещёрскому на сие глаз да руку наложить. Теперь воевода просит у светской власти суда над властью духовной. Эва до чего дожили! А уж как грамотка у меня обрелась, скажу — я покуда духовник царёв, мне много чего мочно. И теперь, по размышлении над ней, беду в сторонку отвожу поелико возможно.
— Что за притча? — нахмурился Неронов. — Неужто протопоп, брат Логгин, чего несусветного настряпал?
— Ужто-ужто, — зашелестел грамоткой и потряс ею Стефан. — А чего напрокудил, у Лазаря поспрошать надобе. Вместе стряпню месили: отцы духовные да дела их греховные.
Духовник неприязненно уставился на попа.
— Да чё уж, — заёрзал Лазарь, нашаривая на груди крест. — Прочти, отче, братией всей послушаем бредню.
— Я прочту, а ты наперёд сказывай: зачем бегал из своего Романова в Муром?
— Причинно, отче! Там хозяйство моё какое-никакое, все, что нажил до перевода в Романов, — Лазарь сдавил в кулаке крест, аж побелели костяшки пальцев. — Без надзору брошено, боялси, последнюю рухлядь сволокут. Причинно наезжал.
— Наезжа-ал! А ладное ли там вытворял, ездец? — Стефан развернул грамотку, стал честь: «А об Лазару и Муром и Романов-град много знают. Он в церкви не заходит, пиан постоянно, ежему всегда вулицы бываху тисны и людие его под руки водиша, сам не могаше до дома добресть. А какого ж под руки по вулицам пияна водют, тот не суть знаки апостолов, ни от Бога послан учитель на изправлянье церкви». — Стефан в сердцах скомкал грамотку, бросил в ларец и прихлопнул крышкой. — Далее чтиво сие зело прискорбно, братие мои. Протопоп Логгин с Лазарем иконы из церкви повыметали и глумились над ними всяко — хулили да плевались. Ну так не можно! Ну не по нраву, не в честь вам нового изуграфства иконы, так вежливо уберите до времени.
— До какого времени? — диаконовским басом возгудел Аввакум. — Покуда церкви православные в лютеранские перевернут, да прельстивыми и бездушными размалёвами увешивать станут? Да и увешивают уже. Да нешто ты, Стефан, сам не видишь? Не свето-приимна икона ляцкая, от земного она, а не от нетварного Божьего света Фаворского.