— Не грешите, — упирался и укорял их Аввакум. — Батька Неронов Казанскую мне приказал!
— А и поезжай-ка ты к нему на Колу! — потешались попцы. — Пущай он тебе тамо-ка усю тундру с самоедами приказывает!
Подался Аввакум в Замоскворечье, отслужил полуношницу в церкви Аверкия, но и здесь не заладилось, опять вернулся на Торг в виду милой ему Казанской.
Народ на Торгу глазастый, смышлёный, всё видел и подмечал: раз власти гонят старших священников, знать, правда у них, у гонимых. И не шёл в церкви сбитый с ума указом креститься по-новому. Стоял понурыми толпами в оградах и на папертях, а за порог ступить — калачом не заманишь. Да ещё слух забродил, мол, запрут в церквах, посымают насильно с православных кресты дедовские осьмиконеч-ные, а взамен их накинут на шеи удавки каиновы с четырехугольной растопыркой католической, а буде кто заупрямится — проклянут во потомстве, або живьем в землю посодют.
Скоро очнулся Аввакум от столбняка темного и пошёл по стогнам града сказывать люду о прихромавшей на Русь проказе. Сна лишился, крича о нововыдумках Никона, о ереси, им вскормленной и загнанной в дома Божьи. Выпихнутый из церквей, обратил он в храмину всю торговую площадь. Всякого рода и звания люди слушали его пугающие проповеди, кто, уткнув в грудь бороду, хмуро скрёб в затылке, зло сцыкивал сквозь зубы, кто рыдал, кто тихо плакал.
Все это Никон видел сам, да и доносили исправно о непокорливых пастырях и возбужденных ими толпищах. Знал, но упрямо гнул свою «дугу», а подручников опасного гнутья оказалось многонько.
Что их много, знал и Аввакум, но, приуготовив себя к худшему, уже не ковырялся в словах, понося патриарха и верных ему попов-перемётчиков. И когда друг Фёдор Ртищев, поддерживая устремления патриарха во всём быть вровень с греками, но убоясь за жизнь Аввакума, сказал ему, опасливо утишив голос:
— Сгинь-ка ты на время из Москвы, смертка за плечом похаживает. Отсидись где потише, глядишь, не всё так худо скажется, а там и с новинами смиришься, хотя б прикинувшись.
Аввакум ответствовал ему запальчиво:
— Вере моей не бысть греческой, она русская, православная, её нам навеки нерушимой передал апостол Андрей Первозванный. Другой не надобно! И хорониться от пёсьих глаз рыскучих не стану, Бог мне запретил. А тебе, брат, благодарствую за помогу, за печаль обо мне. Ить и я теперь за тебя печалиться стану: ослабел ты всяко, приняв ересь троеперстную, спасай тебя сила небесная.
На том и расстались, но в тот же вечер Алексей Михайлович спросил у своего унылого постельничего:
— Народец, слыхать, шибко мотается, а, Фёдор свет Михайлович?
— Всякое деется, государь, — уклончиво ответствовал Ртищев. — Кто как плетень под ветром мотнулся и повалился, кто частоколом острожным стоит всекрепко… Как ещё сказать, не умею.
— А уж сказал, — царь принахмурился и нежданно для постельничего выговорил сожалея: — А ведь давече Логгин-расстрига в Успении во время переноса Святых Даров не бездельно кричал о рассечении тела Христова. Была в том промашка патриарха, была-а. А как ты разумеешь? Тоже в церкви стоял, видел.
Никогда прежде царь-государь не затрагивал так прямо вопроса о вере с постельничим. Ртищев смутился и, не смея не ответить, но и опасаясь высказать своё, не приведи Боже, нескладное, пробормотал:
— Была, государь, не бездельно вопил.
— Жалко их всех… А тебе кого?
Ртищев не понял, да и как было понять, что имел в виду царь-батюшка, сказав: «А тебе кого?» И неожиданно для себя, шепнул:
— Тебя, государь, державство твоё.
— Во как… — царь помолчал и, видя смущение Фёдора, взял его Руку, вздохнул. — Жалей не жалей, а патриарху великому вольно поступать как знает и с кем хочет, тут не я ему указчик… Мне бы в себе человека не забыть.
Пытались друзья и многие доброхоты уберечь Аввакума от беды, но он уже «сошёл со сторожка» и вроде предвидя свою участь, пёр к ней, неминучей, как прёт ледяная крыга, всё круша на своём пути и сама крошась на осколки, пока не пропадёт в общем крошеве.
Добрая душа, окольничий Радион Матвеевич Стрешнев, глава Сибирского приказа, как-то попросил Аввакума:
— Потише, брат, кричи — бояре на печи. Утишь хай-то, ино станет те путь-дорожка дальней и морозной, горе-дороженькой. Уж поверь, я знаю, это по моему острожному ведомству.
Сам большой боярин Борис Иванович Морозов, случилось, послушал протопопа на людном Торгу, осуждая, покачал головой, а князь Иван Хованский выговорил протопопу как всегда прямо:
— Разбушевался, как Божья погодушка, только рёв стоит, небось, до дворца патриаршего докатывает. Отбреди куда ни есть от греха, не говорю — смирись, но затаись до поры.
И князь Долгорукий постращал по дружбе:
— Не шалей уж так-то уж, до плахи у меня докричишься.
Стоя на рундуке торговом, словно паря над толпой, видел Аввакум, как старались вовсю средь люда попы-никониане да приказные дьяки со стрельцами патриаршими, трясли переписными листами, стращали упрямцев, осаживая их к храму Казанскому. И заметно редела толпа. В отчаянии взывал к ней:
— Слепые слепых во храм гонят! Мните, Христос тамо?! — тыкал в сторону Казанской пальцем. — Нет нимало! Но бесов полки с воеводой своим Никоном, да ещё с имя там Иуда замечен! Он-то и есть первый щепотник, он пред Христом соль со стола щепотью той крал! А вас сомущают щепоть ту, Иудину печать, принять! Да вы гляньте, родимые-е! — казал народу два перста и, прижав к ним большой третий, просовывал меж двумя. — Этак вот, фигой, станете себя осенять, путь ко Христу запечатывать! Ишь как за душами вашими рыскают, вот-вот зацапают, закогтят! То-то повеселуется сатана, а с ним и никониане! Давно-о-о уж умыслил рогатый утолкать православных в преисподнюю, да Господь противится, а как станете по-ихнему персты складывать — Бога отчаивать, — то фига эта и обернётся вам пропуском в ад, во геенну огненную!