— Федосья, — вспомнил он имя боярыни и, словно всплыл со дна, судорожно, со всхлипом глотнул воздуху. И пришёл в себя, и увидел, как шедший об руку с Федосьей боярин Богдан Хитрово подхватил с земли икону, смахнул рукавом пыль и перекрестил его ею, а Федосья, сойдя на обочину, все кланялась и кланялась низко вслед скорбной телеге.
Привезли на патриарший двор, распутали затекшие руки, а цепи не сняли. Следом въехал в ворота возок с игуменом Илларионом. Он выбрался из него туча-тучей, погрозил несговорчивому протопопу кулаком, пошёл было во дворец, но вернулся, выдернул из возка посох, подбежал, колыхая брюхом, к Аввакуму, плюнул в лицо и запереваливался ко крыльцу, но замер, глядя на выходящего из сеней Никона в окружении архимандритов Павла и Ферапонта с Иоакимом. Они расцеловались с ним, пошептались о чем-то, и Никон безнадежно махнул рукой в сторону протопопа. Тут откуда-то вынырнул Афанасий и прямиком помчал к телеге. Вчетвером стащили с нее Аввакума, ухватили под локти, погодили, пока патриарх с настоятелями покинет двор, а уж потом повели протопопа вслед за ним к Успенскому собору и опять поставили пред дверьми.
Было рано, и было время до начала обедни. И снова подступили к Аввакуму архимандриты, снова принялись увещёвать в три голоса. Тем временем народ заполнял церковь, шёл мимо столпившихся вокруг протопопа монахов, крестился опасливо, наслышан был и сам видел, как управлялся патриарх с неугодными священниками. Уж коли привели беднягу на паперть, да не вводят во храм, то быть ему в страшной хуле и опале.
Слушал Аввакум угрозы, терпел тычки уговорщиков, косился по сторонам загнанными, зверячьими глазами, мельком узнавал знакомых, а те или отворачивались, или, пригнувшись, шмыгали в дверь соборную. В один миг узрел Алексея Михайловича, шествующего к обедне по царскому переходу. И он глянул сверху на Аввакума, сбился с шага, улыбнулся бледно и, виноватясь, скрылся в соборе.
И всё время, пока шла долгая служба, монахи досаждали протопопу, склоняя покориться патриарху. Тут не кричали, настаивали шепотом:
— Соединись с нами, Аввакумушко, хоть в малом чём, доколе тебе мучать нас? Ведь все уже преклонились, ты один…
И Аввакум им тоже шёпотом:
— Не один я, дурачки, Господь мой со мною.
— Покорись, не одиночай. Кланяйся патриарху.
— Не можно. Бог не велит. И посему отрясаю пред вами прах, к ногам прилипший, по писаному: «…лучше един твори волю Божью, нежели с тьмою беззаконных». А вы есть беззаконные с отцом вашим Никоном, злым змеем-аспидом.
Спали монахи с шепотка и в голос:
— Не змей он злой, а уж ласковый!
Вежливо усмехнулся Аввакум, вразумил:
— Хоть уж, а всё змея.
Засмурели насельники, с недобрым любознайством плотнее сдвинулись вкруг Аввакума, глазами во злых огоньках упёрлись в него, что волки на добычу, и протопоп в кольце огоньков тех злобных ворочался зверем зафлаженным.
Обезголосели монахи, засновали от протопопа к Никону, а тут и обедня закончилась, потянулся люд из Успения, в страхе оглядываясь на Аввакума, предчувствуя, какую казнь содеют над страдальцем.
Появились разболоченные, без риз, архимандриты Иоаким с Павлом, приказали снять цепи, в них неудобственно вводить во храм Царицы Небесной пока ещё протопопа, а в нём, стоя на солее пред иконостасом, ждал его патриарх, пощёлкивал ножницами. Видя это, царь встал со своего государева места, подошёл, смущённый приуго-товлением к расстрижению Аввакума, попросил:
— Давече уговорились мы, так уж не посмей перечить слову нашему, владыка.
И впервые Никон уловил в голосе государя непрекословность, поклонился, внемля его царскому хотению, но не стерпел уязвления своей воли, клацнул ножницами и отхватил с ослопной свечи фитиль с огнём. Тут и Алексей Михайлович ответил ему малым поклоном и ушёл переходом к себе во дворец, не взглянув на замершего у порога бледного и напрягшегося, как гужи, Аввакума, на стороживших его Кузьму и Евфимия, келаря Чудовского монастыря.
Кузьма, подьячий патриаршего двора, молодой, с печальными глазами, покосился на Евфимия, тихо сказал в затылок Аввакуму:
— Не отступайся, протопоп, от старого благочестия. Велик ты будешь человек у Христа, как до конца претерпишь. Не гляди на нас, что всяко ослабели и погибаем.
— Так укрепись и подступи к Господу, — отшепнулся Аввакум.
— Сил нету, опутал меня Никон.
И Евфимий, келарь, шепнул с другого бока:
— В правде ты, протопоп, нечева больше говорить с имя. А ты потужи о нас, бедных.
Подошёл Павел архимандрит, досадно махнул ладонью:
— Сведите без цепей в приказ Сибирский, — распорядился, пряча глаза. — Скользкой он, яко налим, выкрутился покуда из рук наших. Ни пути ему, ни дороги.
Увели Аввакума на дворище Сибирского приказа, заперли в подызбице. И хорошо стало: свету Божьего в оконце довольно, блох и мышей не видно, а лавка с подголовником широкая и рядном прикрыта. Одна докука — стрельцы под окошицем и у дверей топчутся.
Сидел в подызбице день и долгую ночь, а поутру явился дьяк Третьяк Башмак, сопроводил в избу воеводскую, там дал хлеба осьмушку да малый жбанец квасу. Пока Аввакум насыщался, дьяк копошился с бумагами, шуршал свитками грамот, что-то писал, озабочась лицом и покусывая ногти.
Почти незнаком был с ним Аввакум, но Иван Неронов сказывал, мол, Третьяк Башмак — большой человек приказной, хоть и невелик чином. И в вере крепок. И что царь его жалует, да и как не жаловать: одной мягкой рухляди собольей, беличьей и другой всякой в казну кладёт царскую аж до шестисот тысяч рублёв в год. Мотается туда-сюда меж Москвой и Тобольском, вся жизнь в дороге. И в делах-бумагах при главе Приказа Радиона Стрешнева доверительный человек.