Стемнело, попросили свечей. Сидя за широким столом в ожидании вестей, больше молчали. Тишина и темень таились по углам, лица и жесты были натянуты и скупы.
«Как на Тайной вечере», — подумал Аввакум. И сразу же всплыла другая, заставившая поёжиться мысль: «Но где тут Христос, кто Иуда?» Напугавшись явленной, аки тать в нощи, греховной мыслишки, он громко попросил сидящего рядом костромского протопопа Даниила:
— Давеча сказывал, да не досказал ты про войну свою, теперь бы как раз.
— Ну и напал я! Давай домры да сопелки да личины козловидные ломать и утаптывать, а скоморохов тех — в шею, в шею! — продолжил, будто и не прерывался Даниил. — Отучил от своего прихода, так оне в соседний утянулись. А там в попех был шибко зельем утруждённый отец Ефим, так они ему полюбились! Сам во хмелю с харей поганой на лице христианском да с медведем в обнимку плясы расплясывает, так ещё и жёнку с детишками к тому же нудит. Вота-ка чо там деется. Москве — куда-а!
— И ни разу из тебя уроду не делали? — засомневался поп Лазарь. — Я за каждый подвиг такой умученником пребывал, токмо что без венца. Почитай, все косточки переломаны да бечёвкой связаны. Потому и в Москву прибёг отдышаться. Нашего брата в самих церквах не жалуют. Стянут скуфейку и давай дуть чем иопадя.
— Всюду бой, — кивал Даниил. — Четырежды до смертки самой, кажись, укатывали… Как дохлятину кинут в канаву али под забор, а сами со смехом на луг мимо церкви скачут: в ладони плесканье, задом кривлянье, ногами вихлянье, тфу-у-у!.. Дьявола тешат, о душах думать охоты нет, а игры бесовские им яко мед. И что подеялось с православной Русью? Вся-то она в сетях сатанинских бьётся, аки муха, и нет ей в том принуждения, а своей охотой во ад путь метит!
Неронов слушал, тая в бороде горькую усмешку, поглядывал на Аввакума. Уж как того-то обхаживали в родном сельце Григорове и других, он знал. И за долгие службы, и за единогласное чтение не раз кровянили, своими боками платил за принуждение ко многим земным поклонам, строгим постам, за патриаршьи пошлины. Посматривал — не заговорит ли, но протопоп молчал, горячими глазами сочувственно глядя на Даниила.
— Нестроение великое, — вздохнул Неронов. — Указ царский о единогласном пении не блюдут, что им указ! В храмах Божьих гвалт, шушуканье, детишки бегают, шалят, тут баб щупают без зазренья, те повизгивают как сучонки. Клирошане поют, надрываются, а за гвалтом и не слыхать пения. Обедни не выстаивают, уходят. У меня в Казанской такого срама нет, но чую — надвигается и сюда сором.
— Длинно, говорят, поём, — хмыкнул Даниил, — пахать надо, а тут стой, слушай цельный день. Что скажешь? Плохие мы пастыри, овец своих распустили, как собрать в стадо Христово? Их ересь дьявольская пасёт, прелести сатанинские управляют, а мы в Москву, в сугреву сбежались. Тут за живот свой не боязно, да и власть большая рядом. А ладно ли — бегать? Бог терпел… Я поутру к себе в Кострому потянусь.
— Ну и я в свой Муром подамся, — пристукнул кулаком о колено Лазарь. — А что? Как лен трепали, а жив! Дале учну ратоборствовать с соловьями-разбойниками.
— Бог тебе в помощь, воин ты наш Аникушка, — с серьёзным видом пошутил Аввакум. — Ничего не бойсь, тебя Господь наш, как тёзку твоего праведника Лазаря, воскресит, коли удавят. Муромец ты наш, виноборец.
Заулыбалась, повеселела братия.
Прошёл час и другой, ушедшие к царю не возвращались. Свернувший было в сторону разговор вновь вернулся к церковному нестроению. Здесь, в хоромине Стефана, сидела и ждала решения государя в основном не московская братия ревнителей древлего благочестия, а с российских окраин. Была и другая — столичная, также твердо стоящая за веру отцов и дедов, которую в Москве поддерживали куда как знатные, государевы люди. Эта вторая группа ревнителей от своих прихожан обид почти не имела: тут в Белокаменной всякие приказы под боком, в том числе страшный Разбойный с Земским и Патриаршим. Зато протопопам — старшим священникам, служащим по дальним и недальним городам и городишкам, от заушений и пинков спасу не было. И заводилами побоищ были, как правило, сельские попы — безграмотные пьяницы и блудники.
И столичные и дальних приходов ревнители благочестия дружно прислушивались к царскому духовнику Стефану. Он и при жизни патриарха Иосифа фактически заменял его, написал и напечатал книгу «О вере», в ней признавал необходимость тщательного ис-I правления русских книг по греческим оригиналам, доказывал — наши служебники давно подпорчены плохими переводчиками, исподволь, мало-помалу, готовил народ к непростому, взрывоопасному делу. «Муж, строящий мир церкви, — называли его, — не хитрословием силён, но простотой сердца». Однако начинать широкую реформу надо было не с сопоставления отеческих книг с греческими, не с выискивания в них расхожестей в отдельных малозначащих словах, что, в общем, не нарушало обряда, а в первую очередь с причта московских церквей, одновременно приводя в беспрекословный порядок и все остальные епархии и приходы обширной России. И Стефан настойчиво добивался своего. Битых, изгнанных из городских и сельских церквей строгих священников он на время пристроил рядом с собой, произвел близких ему в протопопы, чтобы их, молодых и деятельных воинов церкви, послать на подвиг духовный в такие буйные городки, как Юрьевец-Повольской, Муром или куда похлещё. Митрополита или епископа в такую глушь и страсть не направишь — года не те, а и попривыкли, смирились с упадком нравов: о покое мирском и покое вечном их думы.
Вошёл в хоромину сторож Благовещёнской церкви Ондрей Сомойлов с известием, что по переходам возвращаются Никон со Стефаном и вроде бы шибко довольные чем-то. Тут и они явились. Братия навострилась, вопрошая цепкими взглядами — о чем хорошем сказал им государь, с чем пожаловали такие бодрые? Кто привстал со скамьи, кто остался сидеть, но такой тишиной встретили посланцев, что ни свеча не дрогнула на столе, не всколебнулся малый огонёк в лампадке. Как умерла братия, как не дышала.