К исходу третьей недели продвигались совсем вяло, хоть и поубавилось клади на санях. Несколько лошадей сломали ноги, груз переложили на другие сани. Кончилось сено, и казаки обламывали ветки с дерев, рубили прутья тальника. Хуже было оленям: отпускать их в лес покопытить, как делают эвенки, казаки боялись: убегут в тайгу, не сыщешь. Оголодавшие олени нехотя жевали прутья, и с каждым днём их оставалось всё меньше. Теперь люди не прятались от мороза в санях — тощий коняга тут же чувствовал лишнюю тяжесть и останавливался, а то и ложился, и если у людей не хватало сил поднять его скоро на ноги, он примерзал брюхом ко льду и его добивали, рубили на куски топорами и всё, кроме головы и копыт, забирали с собой. Только воевода с женой и невестка с младенцем ехали в своей кибитке. Его коней подкармливал овсецом приказчик Василий, а сам с Еремеем да с Марьей и Софьей шли, как все, за санями, спотыкались, падали, но шли. Часто налетали шальные ветродуи, тащили изнемогших людей по льду, и не за что было ухватиться руками. Лошадей с санями сворачивало с пути, разносило далеко друг от друга, а вразброд двигаться было опасно: страна варварская, туземцы немирные. Казалось, конца не будет страшному пути. Аввакум обвязал себя верёвкой, наказал Марковне с Агриппкой крепче держаться за неё, а сам с Иванкой и Прокопкой изо всех сил упирались ногами, наваливаясь грудью на ветер.
Тянул Аввакум по-бурлацки, налегал на лямку, да вдруг остановился, услышав крик Марковны. Она кое-как передвигала ноги, ухватясь за верёвку: и в который раз подскользнулась, упала, а сверху на неё свалилась Агриппка, да ещё тащившийся за ними казак рухнул на них. Охают, карабкаются по льду, а встать не могут. Казак испуганно кричит:
— Матушка-государыня, прости-и!
А протопопица снизу ему:
— Что ты, батко, меня с дочей который раз совсем задавил?
Подскользил к ним Аввакум, спихнул казака, вздёрнул на ноги Агриппку, пал перед Марковной на колени, смахнул с лица надышанный ком снежного куржака и в глуби платка, как ясным днём звёзды на дне колодца, увидел замокревшие смородины глаз. И из той глуби выстонала жёнушка:
— Долго мучения сия будет, протопоп?
— До самый смертыньки, Марковна, — горько шёпотом пообещал протопоп.
— Добро. Петрович, ино ещё побредём, — отшеп гнулась Марковна, обхватила шею Аввакума, поднялась, утвердилась на ногах.
Только в мае переволоклись в Ирге некий острог. Казаки, сторожившие его, жили в достатке, даже запасы почти не тронули, и хлеб посеянный уродился куда как добро. Было их здесь двадцать человек, и все живы-здоровы и веселы. Рыба ловилась хорошо, зверя добывали вволю. Обрадовались прибывшим, перво-наперво накормили свежепечёным хлебом с мясной похлёбкой из дичины, потом уж расселили по жилищам. Аввакуму досталось большое и ладное с виду зимовье. Разместились в нём всей семьёй, да ещё с курочкой чёрной: не замёрзла, не задавили в санях. Павой вышагивала по полу, поквохтывала, радовала души: какая-никакая, а живность при руках, хозяйство, а скоро она возьми да удиви — стала приносить во всякий день по два яичка. Не могли нарадоваться, на неё глядя.
— Одушевлённое Божье творение, — говорил Аввакум, — неспроста в лихое время к нам бысть послана. Всё-то Им строится ко благу, токмо веру держи крепкой.
Как-то пришёл десятник Диней, покатал в ладонях свежие яички, заключил уверенно:
— Это не курица, а как есть чудо дивное. Сколь живу, а подобия не знаю. В такое-то время лихое, сто рублёв при ней — плюново дело, железки.
Налаживалась жизнь, а тут случилось Аввакуму пристать к артели рыбачьей на дальнее озеро, а ввечеру пожаловали в зимовье Софьюшка и сноха Афанасия Филипповича Евдокия Кирилловна вся зарёванная: сынок её, двухлеток Симеонушко, расхворался, а раз протопопа нету, то она уж и не знает, чего делать, к кому бежать.
Мальца этого, родившегося в Нерчинском остроге, Аввакум тайно от деда Пашкова крестил, а как прилучался случай, приходил проведать его или ребёнка приносили к нему, он благословлял его крестом, кропил святой водой и отпускал домой. И дитя было здраво и весело, да вот прибилась к нему болезнь незнаемая и в три дни обезножила.
Марковна как могла успокаивала боярыню:
— Уехали на карбасе в дальний угол озёрный. Там у казака-рыбалки грыжа-кила вывернулась с надсаду, вот и поехал править, он умеет. Да ты, Евдокия Кирилловна, погодь реветь-то, утресь вернётся, и всё ладом станет.
— Боязно мне долго ждать-то, — всхлипывала боярыня. — Побреду к Арефе-знахарю.
И унесли мальчонку, осерчав на протопопа, а утром заявился Аввакум с плетёнкой, полной рыбы. Как узнал про знахаря, расходился, раздосадованный верой боярыни в чародейство бесовское:
— К вещбе колдовской понесло! — стоя над плетёнкой, всплескивал ручищами протопоп. — Ночь не перемоглась и уж к шептуну бесовскому переметнулась, а всякое волхование отречено от Бога, яко оно есть бесовское служение. Я-то, небось, знаю, что нудит ребятёночка, а тот набормочет да опоит ведьмячими кореньями! Знаю-су их.
— Сходил бы теперь же, — попросила Марковна. — А то веть беда, Господи!
Заупрямился уязвлённый протопоп:
— Но уж. Коли баба лиха, так живи своим цыплячьим умом, прости её, Господи, худоверную. Жаль, ребятёнка губит.
Через сутки вновь пришла Софьюшка, оповестила, что как ни ладил мальчонку Арефа, а ему всё хуже.
— Да как и полегчает-то? — грубо высказал ей протопоп. — Мамка бесам на руки сама кинула ребятёнка, от Божьей заступы отворотилась. Вот и пущай надеется на Арефу-знахаря.