Не дремал один Кривой Василий, он напряжённо вперился в бездонную толщу воды, как казалось ему — ждущую от него чего-то и затаившуюся в ожидании. И помор Гаврила, положив поперёк колен рулевое весло, тоже ждал, но знал чего — ветерка. Он слюнил палец, вертел им над головой, будто проковыривал в небе дырку, и тихо подсвистывал, заманивая в парус хоть какого-нибудь дуновения, но парус печально обвис тряпкой, и одинокая лодка на помаргивающем высверками выпуклом оке Байкала была досадной соринкой.
Сидел Аввакум, думал о своём и невольно улавливал певучий говорок жёнушкин. Для неё, оказавшейся с детьми в лодке, не понять — застывшей средь безбрежного океана или незаметно плывущей незнаемо куда — было тревожно за детей, пусть взрослых, но таких беззащитных в этом чуждом без надёжных берегов просторе, который, она чувствовала это, таил в себе, в глубине себя, несказанные страхи, и надо было от них уберечь своих чад, а как — не знала, потому-то и нашёптывала всё то, что нашёптывала когда-то им, малолеткам. Иван с Прокопом сидели по бокам матушки, слушали её из сочувствия к её страхам и беззаботно улыбались. Иван дотрагивался пальцами к верхней губе, к едва-едва пробившимся усам, снисходительно щурил на Прокопку весёлые глаза.
— Ещё эвот чо деется, — шептала, как секретничала с детьми Марковна. — Кошка в лукошке ширинки шьёт, кот на печи толокно толчёт…
Прокоп, разморённый на солнышке, потянулся, зевнул и продолжил знакомое:
— А блошка банюшку топила, вошка парилася, с полка удари-лася!
Ребятня прыснула в ладошки и впервые, как отчалили от станицы рыбаков-соболятников и пропал из глаз берег, отступил страх от сердца матушки, улыбнулась Настасья Марковна:
— Ой, да каво я вам сказываю, вы уж выросши. — Она, прижму-рясь, оглядела в сплошь огоньках-высверках море. — Браво-то ка-ак! Поди-ка и тамо такое бывает…
— Где тамо, матушка? — живо спросила Агриппа.
Марковна посмотрела на протопопа, как бы испрашивая позволения, и начала:
— Видите крапинки живые по морю рассыпаны? Так-то быват в Ирусалиме в навечерии Светлого дня: как начнуть петь литию, так сходит небесный огнь на Гроб Господень. Перво засветится он в паникадиле христианском, что стоит у Гроба Господа нашего, а потом по всему гробу рассыплется этакими же крапинами, а с него на все восемьсот паникадил, которые в храме. Тут в руках православных христиан свечи сами возгораются…
Примолкли дети, изумлённо глядя на солнечные высверки, и в их синих, как Байкал, глазах играли юркие зайчики.
— А ещё, ребятки, такое было, — продолжил Аввакум. — Армены-католикосы, у коих пришёлся праздник на один день с православными христианами, дали туркам двадцать тыщ ефимков, чтоб они пораньше, до прихода православных, отомкнули им двери ко Гробу Господню. Ну а туркам-махмедам чего надо? Ефимки взяли, дверь отворили, а огонь не сошёл к арменам, а пал на руки инокине нашей веры, которая в то время прилучилась в церкви Воскресения Христова. Ей одной. Так-то сильна вера наша православная! А уж какая досада тем, кои прельстились духом католическим?! Отпали от истинной веры в Отца-Света нашего.
— Батюшка, — как во сне проговорила Агриппа. — А пошто к Господу нашему двери те махмеды отворяют?
Аввакум погладил дочку по голове, опрятно увязанной в белый платочек, вздохнул:
— По грехам нашим Гроб Христов пока в турской земле.
Слёзы полнили глаза Агриппы:
— Стану я инокиней, как та, — шепнула она и опустила ресницы. — Хочу, чтоб и мне на руки огонёк Божий.
Аввакум притянул её голову к груди, поцеловал в платочек.
— Ежели и не станешь ею, голубка, не печалуйся: огонёк с Гроба Господня достаёт до всякого истинно православного сердца.
Жгло солнце, томило людей: ни дуновения, ни шороха в парусе. Стояла ли на воде без движения лодка, или плыла по-над водой по густой тишине, сморённые зноем люди не гадали, ждали что будет.
Надоело помору Гавриле слюнить палец: ни с какой-то стороны не обдувало его холодком, не обнадёживало скорым ветром, как ни старался подсвистывать ему жалобной пичужкой. Но он был кормщиком и должен был при любой погоде сидеть у руля идущего по нужному курсу судна. На судне же было шесть уключин и шесть крепких вёсел. «Но кого усадить за них, — прикидывал Гаврила. — Сяду сам, сядет протопоп, ещё Ероху-замотая усажу, да из увечных одного приглядеть можно. Маловато для большой и загруженной лодки. Надо заставить потрудиться и Кривого, ещё и парнишки Протопоповы пущай веслят по очереди в меру силёнок».
— Пробудись, мужики! — позвал он. — Надобно идти на гребях. Охотники есть?
Охотники нашлись: Иван с Аввакумом да двое увечных, но с руками казаков, да отомкнутый от мачты Кривой с напарником-замотаем Ерохой.
Надели на уключины вёсла и поначалу вразнобой, а пообвык-нув и слаженно начали гресть под командные покрики Гаврилы. Повеселели люди — поплыла лодка. Солнце сдвинулось с зенита и пошло на другой перегиб, уклоняясь к далёким отсюда гольцам. Стало прохлаживать, и люди оживились. Плыть, лишь бы не стоять на месте, а куда плыть — знает кормщик. Гаврила правил лодкой, улыбался.
— А пошто не поём? — озорно подначил он. — Надоть, идём ладом!
И запел:
Чтой ты белая берёзонька,
стоишь, не шатаешьси?
Чтой ты, море, чтой ты, синее,
стоишь не колеблешьси-и?
Чтой ты, чтой ты, добрый молодец,
сидишь, не рассмехнишься?..
А чему же мине радоваться,
а чему ж, чему рассмехиваться?
Мине ночесь мало спалося,
мало спалося, во сне виделось: