— Чума-а на вас! — зарычал он и с бердышом и котомкой в руке метнулся к ощетинившейся своре.
Сжав зубы и бугря желваки на усохшем лице, Аввакум выстру-нился, всматриваясь в лицо страдалицы. Подбежал Луконя.
— Её вечор бы ещё сожрали! — Он ознобно передернул плечами, шмыгнул курносым носом. — Ладно Ефрем стоял караульщиком, не попущал. И я не попущаю. Небось девка. Жалко. А уж какая ладная была сирота гулящая. Годков девятнадцати, не боле. Вишь ты — сына боярского пихнула, не угодил ей чем-то, а он возьми и улети, да об косяк головой, да и помре. Она, бают, из Юрьевца. В Нижнем недолго покрасовалась, вкопали вот…
Слушал его Аввакум, и плавила горючая боль сердце, будто кто жамкал его раскалённой ладонью. Да уж не та ли здесь Ксенушка, красоты пагубной, русалочьей, смертки ждёт? Не она ли приходила к нему на исповедь, блудной болезнью полоненная, а он, треокаянный врач, глядючи на неё, сам разболелся, жгомый похотью. Грех ей отпустил наскоро, вытолкнул из церкви и, как помешанный, с темью в глазах, прилепил к налою три свечи, возложил на них правую руку. Уж и мясом горелым завоняло и желание окаянное отступило, а он всё держал руку в пламени, пока не свалился замертво.
Аввакум зорко, по-воровски, огляделся, словно испугался — не вслух ли высказал тайную память, но никого, кроме Лукони, ни рядом, ни поодаль не было. Только стремительные стрижи кромсали крыльями низкие полотнища грязных туч да взъерошенные псы, отбежавшие недалече.
— Гляну! — решился Аввакум.
И подбежал к воронке. Навстречу ему омутами озёрными полыхнули безумные глаза Ксении. Боль и страх жили в огромных глазищах, а больше мольба на скорое разрешение от страданий.
Аввакум упал на колени и стал остервенело отгребать землю, выпрастывая деву и взлаивая по-собачьи от удушливых рыданий. Слаб был протопоп на чужую беду и горе.
— Батюшко, нелепое творишь! — подбежал и присел на корточки Луконя. — С меня спрос! Как отбоярюсь?
— А ты… им… лжу… можно! — задыхаясь, рычал Аввакум. — Бог простит тя, не бойсь!.. Псы, мол, вытянули и упёрли. — Он сунулся рукой в напоясную кису, показал полтину. — Бери! Свечу ослопную поставь, Христа ради, во спасение Ксенушкино. Не поскупись, Он и тебя не оставит, оборонит.
Вложил в ладонь оторопелому Луконе нежданное богатство, выдернул из норы лёгонькое, уже натянувшее в себя могильного хлада девичье тельце, притиснул к груди.
— Ой, да куды ты с ней такой? — ошалело глядя на деньги, зашептал Луконя.
— Знаю куды, знаю, — тоже зашептал протопоп, обтирая от грязи лицо Ксении. — В жизнь ей надо, не в могилу, рабе Господней. Не дело человеков душу живу губить. Свете наш Исус на кресте разбойника простил, а уж какой был тать, а эта-то, заблудшенькая, не убивица в сердце своём, не воровала, себя отдавала злодеям за кус хлебушка. Магдалина тож блудницей была. Да кто без греха? Один Бог. А кто не грешил, тот Господу не моливался.
Вымазанный в глине Аввакум опять сторожко осмотрелся, легко поднялся на ноги, кивнул, прощаясь, Луконе. Тот никак не ответил, так и сидел пришибленно на корточках над опустевшей норой. Только когда протопоп, скользя и разъезжая ногами, стал спускаться к берегу, опомнился, догнал его и на ходу накинул на плечо котомку.
Даниил недоумевал — ребёнка большого или кого там несёт Аввакум, — и заторопился навстречу. Когда подбежал и разглядел — откачнулся, и руки, протянутые было поддержать, опустил: голова Девки, обхватанная кое-как ножницами, втёртая в сорочку глина, черничный, как у удавленника, рот объяснили ему, с какого такого места ухватил протопоп добычу. Молча шлёпал за ним до лодьи, там помог уместить девку под рогожку. Мрачно и тоже молча наблюдал за их вознёй кормщик.
— Отваливай, — тяжело дыша, попросил Аввакум, протягивая ему рубль. — Ночевать вам здесь негоже, а дотемна далече уплывёте. А мне в город надо, дело есть.
Глядя на захлюпанного грязью протопопа, кормщик сгрёб с его ладони рубль, попробовал на зуб и сунул за щеку. Быстрыми перехватами верёвки выдернул якорь. Протопопы навалились на нос лодьи, натужились и кое-как спихнули её — приваленную с наветренной стороны волновым песком — на воду. Хозяин проворно настраивал парус, ветер рвал из рук полотнище, путал растяжки. Даниил забрался на тюки, смотрел на Аввакума, выжидая, что ещё накажет.
— В Костроме устрой её к настоятельнице Меланье, — строго попросил Аввакум. — Она игуменья добрая, монастырь тихий.
Даниил закивал. Аввакум, прощаясь, отогнул рогожку, глянул на Ксению. В её распахнутых глазах зарождалась живинка, она шевелила бледными теперь губами, еле отжала их от дёсен и прошелестела ещё не вернувшимся в жизнь голосом:
— Прости, батюшка, душа у меня худа-то худа-а, всех-то жа-а-лко, кто нужит…
— Пошё-ёл! — не дослушав ее, поторопил Аввакум. Отталкивая лодью подальше от берега, он забрёл в воду по пояс и стоял в ней чёрной сваей, пока парус не уловил ветра, округлился, и лодия, клонясь набок, ходко пошла вверх по Волге.
Буровя коленями воду, Аввакум выбрел на песок, устало присел на плоский, как стол, камень и сидел под дождём и ветром, исподлобья поторапливал глазами лодью. И она отдалилась, холщовый парус, застиранный дождями, помелькал белым платочком на потемневшем раздолье Волги, и густеющая сутемь зачернила его, втянула в себя, упрятала.
Быстро темнело. Намокшая одёжка облепила тело и на свежем ветру холодила, как жабья кожа, будто и не выбрался из воды, да так оно и было — дождь всё ещё густо сеял, но, обнадёживая доброй погодой там, куда скатилось невидимое за день солнце, тоненьким лезвием прочеркнула тьму оранжевая полоска, но потешила недолго, скоро остыла, и чёрная полсть наглухо застегнулась по всему окоёму.