Оконце в келье было отпахнуто. Припоздненно и сонно пришёптывал прижившийся при монастыре соловей, на маленьком столике длинно и копотно горела свеча, было прохладно и сыро, как в промозглый день на погосте. В боковушке кельи сидел на чурочке, подперев посошком маленькую головку, седой как лунь старец в длинной и белой рубахе с пояском из лыка, в белых портках и берестяных лаптях. Длинная борода снежной застругой висла до острых колен. Дитячьим личиком, подкрашенным бледным румянцем, он казался Никону одряхлевшим херувимом. И патриарх не посмел благословить его, так было ясно видно — старец уже не нужит об этом. И Никон молча стоял перед ним, как над заметёнными снегом живыми ещё мощами.
Старец не скоро поднял голову с посошка, шевелил усами, собирал немощные силы выговорить что-то и не мог. Но необъяснимо живо под сугробами бровей незабудками в весенних оттаинках мудро и мощно светились его глаза. Глядя на лестовку в руках Никона, он нежданно звучно предсказал:
— Тако удавишь ты веру древлюю!
Никон откинулся, как от оплеухи, выронил связанные узлом чётки. Жаром обдало его и тут же холодом, будто лютой стужей пахнуло от сугробного старца. И поплыл в страхе туманьем, слыша вскруженной головой:
— Не унять те качание мира, токмо усугубишь. Ведай же: ангелы Днесь навестили меня. Один мутный, другой ясный. Тёмен был ликом ясный. Мутный — светился. И понужал меня: «Поспешай почить в Бозе своём, старче, есть ещё время малое душу спасти, пока не захлопнулись врата к Вышнему. Наше настаёт время!» И рассмеялся мутный. А ясный прикрыл лице свое крылом и заплакал: «Увы! Увы! Выпросил сатана у Господа светлую Русь за грехи её мнози и скоро всю окровянит ю!»
Старец жёлтой косточкой искривленного пальца потянулся к Никону.
Патриарх попятился.
— Т-ты… кто?! — всхрапнув от ужаса, удавленно выкрикнул он. — Меня мнишь антихристом?!
Старец с пристальной грустинкой в глазах качнул головой.
— Не-е-ет, — как пропел он и устало завесил глаза бровями. — Ты токмо шиш антихристов, но волю его содеешь.
Никон обронил голову и, до ломоты в скулах сжав зубы, замычал, возя по груди пышной бородой. Золотой наперсный крест то уныривал в неё рыбкой, то выныривал, слепя старца синими брызгами дорогих каменьев, и старец голубой влажью ослезнённых их высвер-ками глаз скорбно глядел на патриарха.
Никон исподлобья пометал глазами и только теперь в затемнённом углу кельи заметил монаха Савву, в страхе прильнувшего бледной щекой к холодной печи. Округлив рот и блукая бельмами, слепец слушал ожутивший его разговор. Патриарх куснул губу, она хрустнула, и тёплая струйка осолонила губы. Он тылом ладони отёр их, тупо уставился на испачканную руку, потом так же тупо на ведуна, шагнул было к двери, но остановился, будто кто осадил его, и низко поклонился старцу.
— Кто… ты… не ведаю, — чужим, рваным от сипоты голосом прохрипел он, — но не статься по вредным словам твоим, скорее подохнет сатана!
— Он и не хворал ещё, — шепнул старец и вновь опустил, приладил бороду на посошок. — Пожди до вечера — наешься печева.
Никон задом толкнул дверь и выпятился из кельи. Прикрыл дверь тихонечко, как прикрывают, когда в доме беда или покойник. Поджидавшему его Иоакиму мрачно кивнул.
— Подслухом стоял? — зашептал, приблизя лицо. — Молчи! Вижу — слышал. А Савву отсели куда подальше, знаю его — мала ворона, да рот широк.
— Нонче и отправлю, — угодливо закланялся архимандрит. — Очми не видит, а ушми чуток. В Спасо-Каменный ушлю. Там келья гроб — и дверью хлоп. Вот каво мне со старцем деять?.. Да нешто поёт? Старец?
Иоаким выструнился лучком, придвинул ухо к двери, но и так было слышно херувимски чистое: «Отверзу уста моя-я». Патриарх сдавил пятернёй плечо архимандрита, нацелился в грудь пальцем.
— Тс-с! — пригрозил. — Закончит катавасию, узнай откуда и куда бредёт. Да с лаской, с обиходом. От кого чают, того и величают. И сплавь скоро.
— Тако, тако, святитель, — отшепнулся Иоаким. — Сплавлю. Под пеплом жару не видать, а всё опасно. Куда ушлю — сам забуду.
Никон кивнул и огрузлым шагом пошёл из монастыря. Услужливые монахи встретили у выхода с суконными носилками, но он не сел в них, как всегда бывало, ткнул посохом в проём Фроловской башни — туда мне — и пошёл, и растворился в чёрном створе ворот.
Они не запирались на ночь, лишь перегораживались рогатками. Возле них кучкой толпилась стража — стрельцы и наёмные рейтары — балагурили, покуривая немецкие трубочки. Увидев внезапно явившегося патриарха одного и ночью, что удивило их и напугало, стрельцы разбежались по караульням, пряча в рукавах кафтанов сорящие искрами горячие трубки. Немцы рейтары остались, вежливо кланяясь, развели рогатки. Никон никак не обратил на них внимания, двинулся по мосту через прокопанный вдоль кремлёвской стены ров, загаженный отбросами, с вялотекущей в нём Неглинной и ступил на «Пожар» — Красную площадь, всю заставленную торговыми рядами и лавками. В ночи они не были видны, но густым, настоявшимся запахом большого торжища выдавали себя. Жабря ноздрями, Никон вдыхал давне знакомый, терпкий дух, и ему представлялось — стоит на берегу Волги, а плывущие мимо дощаники, сплотки и барки опахивают его вонько кислой кожей, смолью дёгтя, копчёной и солёной рыбой, даже дымом кострища, разложенного на сосновом, янтарном плоту.
Вроде и не было перед ним большого города, но он, невидимый, ЖИЛ в ночи. Жил сторожкой тишиной, смутными шорохами. Справа по Васильевскому спуску притушёванно выглядывал Покровский собор в витых бессерменских чалмах, ниже едва угадывались Варварка и Китай-город. В кромешной тьме только Аглицкое посольство являло себя жёлтоватыми заплатками узких окон, да кое-где тусклыми светлячками блудили по улкам фонари редких прохожих.