Гарь - Страница 41


К оглавлению

41

Привезли Аввакума на его дворище, переполошили домочадцев. Марковна не порхала птахой, как прежде: вспугнутой утицей ковыляла — переваливалась с ноги на ногу, поддерживая руками огромный живот. На сносях страдала протопопица, вот-вот разверзится.

Уложили Аввакума на лавку, дали нюхнуть уксуса, привели в чувство. Он открыл глаза, виновато поморгал на Марковну, попросил уйти в покои с ребятишками и племяшами. Сродник Евсей — петушиный рубщик — на все промыслы гожий, смотнул тряпицу с головы Аввакума, промыл рану настоем чистотела, чем-то ещё и, как уж там, но унял кровь. Лафтаком белой мягкой плесени, схожей на тонко выделанную лосиную кожу, прикрыл рубленую рану, подержал на ней ладонь, легонько придавил. Когда отнял руку, довольно хмыкнул: плесень, добытая из трухлявого лиственничного пня, всосалась в рану и чуть побурела.

— И всё? — удивился воевода.

— И всё, — кивнул Евсей. — В жисть не загноит, отпадёт с коростой.

— Чудно-о! — поцокал языком Денис Максимович.

— Чудно, нет ли, однако воистину так-то вот. Древляя лекарства.

Помолчал воевода, удручённо и виновато глядя на протопопа, поклонился, прося прощения. Аввакум начал было приподниматься с лавки, но Денис Максимович придержал рукой — лежи. И пошёл из хоромины.

На крыльце топтались стрельцы, он отрядил шестерых охранять протопопа денно и нощно, помянул недобрым словом буйных людишек и заспешил к пристани, к большому воеводе Шереметеву, быть под его рукой со всей Юрьевец-Повольской ратью. А тут и дети духовные Аввакумовы, прослышав о беде, прибежали поохать над батюшкой, а буде надобно, и оборонить. Обружились кольями, заложили ворота тяжёлой берёзовой слегой, расставились вдоль оградного заплота.

Отчалили от пристани огрузшие корабли, укутала, скрыла их в просторах Волги навечерняя сутемь, разбрелся по домам утихший люд, да не весь: в потемках тихими ватажками притекли ко двору Аввакума, и вот уж орава человек с тыщу забурлила, распыхалась. Дикошарые, во хмелю, мужики с дубьем да бабы с рычагами-ухватами криком крыли друг друга. В суете и гвалте шныряли в толпе попы подвластных Аввакуму церквей, толкались, подныривали под руки, зудили людишек кто как может. Верховодил бунтом поп Сила, подмогал ему вертлявый дьяконец-зельепивец из жёлтоводского монастыря Ивашка Струна — тулово бочонком, лицо блинцом, и бороденка округло стрижена.

— Гнать Аввакумку, ежели не помер ещё! — надсаждался Струна. — Не протопоп он нам! На то указу из Москвы нетути!

— Верно-о, миряне! — сучил кулаками поп Сила. — По воле своей самозванит! Расстрига он! Выперли из первопрестольной, тамо он все церкви Божии неистовыми проповедями вконец запустошил! Теперя, одначе, к нам переметнулси-и, житья не стало!

Осада взревела:

— Удушим вражину! Кабаки закрыл. А оне царевы!

— Токмо по склянице на праздник!

— Нашенские пастыри нам добры-ы. С ними всяк день — гуляй Душа.

Не вынесла угрозного реву Настасья Марковна, расслабленно пошатываясь, оглаживая раскрыленными руками бревенчатые стены сеней, вышла на крыльцо. Трое из осаждавших молодых удальцов забрались на высокий забор, свесили ноги, но спрыгнуть во двор не смели. Они-то и замахали на толпу руками:

— Тишь-ко! Матушка тамо!

— Хворая, вишь!

Осада поутихла, перешёптывая от одного к другому, что там содеялось во дворе. Перешептались, загалдели:

— Матушку, государыню, не обидим!

— Добра Марковна! Люба нам!

— Не боись, протопопица. А сам-то пущ-щай кажет себя миру! Хоть и смутно вплёскивались в хоромину шумы, но по ярости выкриков, неубывному гуду Аввакум понимал стряхнутой болью головой — беда ломится в двери и негоже ему, протопопу, встречать её лёжа. Отвёл оберегающие ладони домашних, сел, свесив с колен бессильные руки, чая света помрачённым глазам, ждал, когда перестанут зыбиться половицы, откупорится слух. Вяло и вроде не в своей голове пошевеливались мысли, и были они туманны, раздёрганы на пряди, будто одна мутная волна накрывала другую. Сквозь ватную затолочь в ушах дальним шумком, продувным посвистом проникали в него придушенные выкрики:

— …тебя, матушка, и деток не тронем!

Голоса жёнушкиного было не разобрать, но Силино уханье филином — боталом долбило в темя:

— Люд сам церкви блюдёт, а не он, подкидыш московской!

И другой, со всхрапом, вывизг Струны:

— Ишь, рукосуй, язви его, явилси-и! Мене за пустинку сущую тако в клиросе заушил — три дни в горшке звон малиновый плавал!

— О-ха-ха! Правду байт! Всем городом сбегались послухать!

— Таперь самого заушим да в Москву для помину стужим!

— Сиди-и там в тиши, а нам грамотки пиши!..

Заворочался, запыхтел Аввакум от бесстыдной лжи и сорому, поднялся было на ноги, да насели домашние, повисли на плечах, придавили к лавке — не выходь к злыдням, растолочат, как горох в ступе. Сидел, вслушивался. Не понять было, что выкрикивала Марковна, голос её мяли другие оры:

— Твои слова, матка, на вей-ветерок сказаны!

— На пусты леса кукушкин звон!

— Пусь-ка выносит наши денежки! Многонько, небось, надрал с миру, пёс рыскучий!

— Лю-юд! Ломим ограду! Катай его, сволоту, покель не отдаст!

— Об чём орут? — Аввакум глядел на дверь, на домашних, смутно понимая по их испугу — вот-вот случится жуткое. Евсей, пуча обезумевшие глаза, дёргал белыми губами. Справился с ними, проорал в лицо Аввакуму:

— Деньги просют! Отдай!

Домочадцев била трясовица, поддержали в голос:

— Отдай! Матушку раздавят!

— Сбезумили! Всех порешат и робяток малых!

41