— В чьих, прямо сказать не смею, а ты думай, в чьих, — тусклым, как глухая кукушка, голосом заговорил духовник, глядя в глаза Аввакума, в самую глубь их. — Кого мы с тобой просили за руками своими в пастыри всея Руси, тот теперь и устрояет церковь как знает, а мы ему все, хошь не хошь, поручники перед Богом. Теперь же ему надобе стало всех строптивцев близь себя держать, чтоб на глазах были. Что за сим стоит, пока не ясно угадываю, одно знаю — никак не противится патриарх исходу вашему из епархий, а взамест вас ставит туда угодных протопопов, служивших ему, тогдашнему митрополиту, да всё больше из новгородских монастырей и храмов. Вашу ж братию от себя отгрудил в сторонку, потому как многим вам обязан. Теперь с Павлом, архимандритом Чудовским, да Ларионом Рязанским токмо секретничает, да ещё с имя Иоаким, но тот у них на побегушках. А нашего брата к себе в Крестовую пущать не велит. Уж что они в ней морокуют, мне неведомо, но государь делам его не перечит, всякому слову его благоволит. А ко мне батюшка-царь остудел, к патриарху никнет, уж я мало чего смею ему советовать. И Дума безмолвствует в робости великой перед Никоном. Бояре сидят в палате, выставив бороды, и молчат, яко мёртвые. Один патриарх слово имат, одному ему государь внемлет как зачарованный. И чую я — туча опускается на нас, а когда грому грянуть и какому, не знаю, но жду. Так что пока патриарх устрояет церковь как знает, ты служи как умеешь. Служи тихохонько у Неронова в Казанской, Марковну-матушку сюды вызволяй. Чему быть — одному Богу вест-но, а мы слуги его, пождём.
— Тихонько немтырем служить? — вроде с собой советуясь, проговорил Аввакум. — Это ты спробуй, Аввакумушко, да и пристал ты, моченьки нет, а тут новое лихо подкралось. Может, тебе от него в церковь, что в Никитниках Никоном умыслена, служить навялить-ся? А почто и нет? В ней-то потиху служить в самый раз, да мню, не Господу станет служба та, а ей, раскрасавице. Ви-и-дел ты её, Аввакумка, — как девка напомажена стоит, так и блажит внешним, как кирха немецкая, а внешнее униатам нужнее внутреннего. Ну, так пойти служить внешнему или как встарь, духу сокрытому, живому, токмо сердечными очми видимому, молитвы возносить?
— Не язвись, брат, не ёрничай, — Стефан заводил головой. — Всё-то тебе негожее токмо видится. И другое, доброе есть. Лучше поведай-ка мне каво там у тебя в Юрьевце стряслось?
— Нет уж, отец мой, дай в разумение вбресть! — Аввакум пришлёпнул ладонью по столешнице так, что брякнул крышкой ларец и метнулись в испуге язычки свечей. — Почто на церквах новопостро-енных глав шатровых нетути? Аль не по нраву стали, как и иконы древлеотеческие?
Стефан хмуро сцедил краем губ:
— Никон на шатры запрет наложил.
Примолк Аввакум, насупился, унимая запрыгавшие губы, но не заплакал перед Стефаном. Всё же слезинка выдавилась из-под стиснутых век, юркнула по щеке и запропастилась в дремь-бороде.
— Да буде тебе, — духовник, виноватясь, не зная куда деть руки, смотрел на протопопа. — Ране тож со всякими главами строили. Разница в том малая.
— Утешил! Малая, говоришь? Так ведь и безумство хмельное с малого глотка зачинается, — рвущимся от слёз голосом пролаял Аввакум. — Нет уж, растолкуй, почто ему, патриарху российскому, главы шатровые — лествицы к Богу устремлённые! — негожи стали? Этак он их и с древних церквей по прихоти своей смахнёт аль переправит?
— Ну до такого, мню, не додумается, — уклонился от прямого ответа Стефан. — Ему и без того много чего есть править: служебники, Псалтири… довольно всего. Скажу более — уж до богослужебного чина руки дотянул. Да ты погодь вскакивать! Много чего разом изменилось, оторопь берёт. Вот побродишь по матушке-Москве, понасмотришься, к людишкам прислушаешься, тогда… Ох, горяч ты, Аввакумушка, кипяток, боюсь за тебя, за всю братию нашу. Неладное времечко накатывает, к большой ломке над Русью, хоть бы и не дожить до нее, и не доживу, пожалуй.
Стефан закашлялся, приложил платок к губам, отнял его, глянул на сгусточки крови, скомкал и зажал в кулаке, утаил.
— Я тут на свои скудные, да царь-батюшка спомог, достраиваю у Красного холма монастырёк малый во имя Зосимы и Савватия. Там есть кладбище для умерших не своей смерткой, мнится, многонько их будет, смерток тех. Отстрою и постригусь в монаси, тамо и помру, тамо и хоронить себя велю.
— Погодь помирать-то… Монастырёк — это, брат, добро деешь. А вот Никон! — Аввакум растерянно смотрел на духовника. — Он-то чего творит? Поопасся б рубить древо выше головы, щепа глаза запорошит, да видно страха не ведает, коль самолично, братнюю соборность отринув, обеспамятел и матери — церкви нашей — грубить начал. Ему что, российского престола мало, вселенским патриархом бысть захотел? Чего-то да восхотелось ему. В том и моя вина есть, и я, окаянный, в челобитной к царю о благочестивом пастыре русском чуть не первым руку свою приписал, а он, вишь ты, вселенским хощет быти, яко есть папа римский! Ано выпросили беду на свою голову, того ли мы чаяли?
— Не того. Но всё ж не воюй с ним от греха, — тихо посоветовал духовник. — Он теперь другой, он теперь возлюбил стоять высоко-о, ездить широко-о. Это когда все мы и он с нами одним комком держались, мы были сила. И патриарха Иосифа могли поправлять и с архиереев со всем епископатом за леность о нуждах христиан спрашивать. А уж как Никон тогда за веру дедовскую на соборах с латинствующими пластался! Помнишь, как с Паисием греком прю держал?
— По-омню.
— И я слово в слово помню: «Бреги, православный, веру в целе. Ежели хоть малое что от неё отложил — всё повредил. Не передвигай вещёй церковных с места на место, но нетронутыми держи. Что положили святые отцы, тому и пребывать тут неизменно». Так-то вот ратовал.