— Как и Василий Великий рече: «Не прелогайте пределы, якоже отцы положиша».
— Вот тут и заковыка всему, — Стефан выставил палец. — Воедино с апостолами веру непорушаемой во всём хранить наказывал, а нынче сам средь своих речений блукать начал. Спо-орил я с ним, остерегал, да поди убеди его, великого государя патриарха. Не слушает, взирает на меня вчуже, яко на пусто место. Вот и советую тебе, Аввакум, не шевели своего земляка-нижегородца, поосмотрись с осторожей. Ныне он вкупе с государем-царём Русью правит и препон ему нет ни в чем. Знай это накрепко и не зови волка из колка.
— Это я ладно, я ворчать погожу, — Аввакум, глядя на иконы, подушечками пальцев промокнул смокревшие глаза. — Подюжу. Не впервой нас беда хладом склепным обдувает. Беда, что Никона сквозняком тем латинским прохватило, он и зачихал, расхворался, бедной. И вся хворь его, окаянная, от греков хилодушных, от Паисия патриарха, пастыря лукавых. Он, Паисий, самый еретик и есть с тех пор, как на Флорентийском соборе предтечи его с римским папой унию сочинили и подмахнули ничтоже сумняшеся. И сблевотили тем на православие. А что же Никон?.. И до него на Руси случился недоумок митрополит Московский Исидор. Тот вдаве с собора того антихристова припёрся на Русь с римским крыжем в руке, чиннай-блохочиннай, да князь великой Василей Василия ему укорот тут же учинил, обозвав злым прелестником папским, волком, и в монастырь глухой заточил. Ан снова ползёт к нам во все щели докука та, да что-то нет на неё зоркого Василя-князя, будто начальников наших, как и его встарь, нонешние Шемяки вконец ослепили. И вот что на ум мне пало: уж не опоили Никона кореньями некими злыми, оно и разум его смутился? Чего ждать? Может, по времени отступит хворь, и всё станет ладом и заразу преблудшую на Русь назад отпятит. Ведь всяк народ — Божий. Посиживали бы тихо в своих землях, не шиньгали б нашу.
— Не усидят. Дорожку к нам давно уж топчут, — Стефан вышёл из-за стола, прислушался к чему-то, договорил быстро: — Они костьми лягут, токмо бы свой устав в чужой монастырь вволочь… Чу! Одначе государь по переходу из сада идёт. Ноне он с утра в хмуре.
Аввакум привстал со скамьи, заоглядывался, куда бы увернуться от нежданной встречи.
— Не полошись, — шепнул духовник, глядя на боковую дверь.
Она вежливо приоткрылась, и в половину Стефана вошёл государь Алексей Михайлович с букетиком «царских кудрей»-касатиков в обнизанных перстнями руках.
Аввакум опустился на колени да так и замер, ткнувшись лбом в пол. Царь, войдя со света в полусумеречную палату, прищурился, разглядел Стефана, согнутого в поясном поклоне, подошёл к нему и кротко попросил благословения. Стефан коснулся губами руки государя, благословил его размашистым крестом, а царь, как всегда, благодарно ответствовал поцелуем в ладонь высокочтимого им отца духовного.
Вроде не заметил государь Аввакума и уйдёт в дверь, а там по переходу и во дворец, но Алексей Михайлович обернулся к нему:
— Встань, протопоп, — тихо, голосом усталым поднял он с колен Аввакума. — Давно ли расстались, да опять свиделись. Ты пошто свой Юрьевец покинул? Все-то для посева слов Господних места на земле обресть не знаешь?
Аввакум замер перед царскими очами в заношенном азяме, в порыжелых сапогах, со скомканным в кулак колпаком, глядя на государя вскипающими слезьми глазами. Алексей Михайлович смотрел на него со всегдашней вежливой учтивостью, однако в малой ещё складочке меж белёсых бровей уже обозначивала себя, укладывалась упрямая гневливость.
Стефан стоял, поджав губы, боялся за протопопа, задерганного падшими на него напастями: вдруг да учнёт выговаривать на-взрыде всю накипь сердешную, а в ней ох сколько злости и горечи. И цветы-касатики, кои передал ему государь в руки, были в момент сей неуместны, не празднили сердце, а куда их определить не знал — на божницу приткнуть не смел. Так и держал их ослабевшими руками, и они испуганно подрагивали завитыми кудрявыми головками. «Мне бы стало лопатинку на Аввакуме переодеть, — запоздало винил себя, — да вишь разговор какой, слово за слово, в версту вытянулся, другое что на ум не пало».
Государь будто прослушал его думу, вздохнул и, глядя на Аввакума, изрёк укоризненно:
— Гляжу, обмирщился ты. Подобающую сану одежду с плеч скинул. А я тебя волей Божьей в протопопы поставил. Поди-ка ты в Патриарший приказ, да Никону на глаза не навяливайся, а сыщи казначея. А что тебе там прикажут — мне отпиши. Чаю я — сам себе вины ищешь. Поди, батюшко, поди.
Кланяясь — руки к грудине — выпятился Аввакум на крыльцо, постоял, отдыхиваясь. И соборы, и площадь, и хоромы, чуть затушёванные предвечерьем, показались утопшими во тьме, едва проглядывались. Знать стемнело в глазах от нежданной встречи с государем, от его упрёка-выговора. Впервые так-то нелепо предстал перед обожаемым государем, впервые восчувствовал сердцем в его голосе отчуждённость и сожаление. И когда звонарь Лунька тихонько присвистнул, свесясь из арки колокольни, и пошлёпал ладонью по чуткой бочине гулкого колокола, приглашая к разговору, он даже не глянул на звонницу, отмахнулся руками и пошёл к смутной перед глазами Соборной площади.
Государь, проводив глазами Аввакума, спросил:
— Не досадно тебе, авве, что бегут с мест братья-боголюбцы? — взял из рук духовника букетик касатиков, понюхал. — Увяданием пахнут, зазимками.
— Зазимки ещё не санный путь, сыне.
— Не люблю зиму — долгое, пустошное время: ни тебе охоты соколиной, ни разноцветья садового. Одни сугробы да лёд. Бр-р!