— А горки саночные, а потехи кулачные? — уловив в голосе Алексея Михайловича грусть, улыбнулся и приободрил Стефан.
— А печи угарные, дым над Москвой коромыслом, — печалился государь. — И пошто у нас зимы такие долгие, а лето с гулькин нос. Ну не досада ль?
Стефан понял, что государь не зря дважды упомянул о досаде, ждёт ответа о первой.
— Досадно, сыне мой, — духовник болезно, с грустцой, вздохнул и немочно перемнулся с ноги на ногу.
Алексей Михайлович обережно относился к отцу духовному и теперь, зная, что никакая хворь не позволит Стефану первому присесть на скамью пред государем, сам опустился на застланный зеленой камкой пристенный рундук, пригласил рукой духовника присесть рядом. Стефан присел, царь смотрел на него жалостливо, как всегда смотрит и сестра-царевна Ирина Михайловна, думал, чем бы угодить болезному, на глазах тающему протопопу, но ничто не шло на ум, вроде бы всё, что надобно, уже имел Стефан: государеву ласку и доверие, и посетил его хитроумный царский лекарь англичанин Коллинз, простукал, прослушал духовника. Печально объявил царю, мол, медицина тут бессильна — вельми запущена грудная скорбь, оттого горячечность кровяная нечистотами из нутра во внешнее дыхом исходит. Одно упование — на Бога.
Жалея духовника, царица в домашней церкви молилась за здравие его и прислала кафтан поповский. Он и теперь был на нём — голубень с серебром, подбитый мехом летней куницы, с вызолоченными пуговицами: греет царициной заботой от хворной озяби чахнущего Стефана. И сейчас он глядел на государя горячечными глазами, в коих трепетал тот самый огонёк, что перед тем, как отлететь с фитиля сгоревшей свечи, в останний раз вспыхивает ярко.
— Досадно, — продолжал прокашленным до хрипоты, натужным голосом духовник, — да смены времён года от века уж так положены. Досада другая от человеков, ими творимая. Вот бегут с мест назначенных протопопы, бегут не по своей прихоти. Неустрой гонит их. Со времён самозванщины поселился он на Руси, и никакая сила доселе изжить его не может. Балует народ, в церкви Божьи ходит нехотя, исповедальный чин не блюдёт, строгих пастырей не чтит, пошлины в казну несёт принужденно. И воеводы с ними сладить не умеют, а некоторые грешат заодно с ними. Што подеять с досадой такой, государь? Списать бы долги с епархий, они накопились за годы патриаршества, спаси Господи душу его, Иосифа. Худо он владычествовал, о народе не помнил, а свою казну в помешательстве стяжательном набивал, утаптывал. Ты знаешь о том, сыне-мой: после его кончины в ризнице патриаршей сам дивился его скряжеству. А протопопы наши взялись рьяно выколачивать застарелые долги с людишек, а те бунтуют. Обезденежила земля, государь, худо живёт, бесхлебно. Неурожаи что ни год.
— А вино пьют обильно, — возразил Алексей Михайлович. — Жито на зелие переводят, оттого и голодно. Сказывал мне великий патриарх — менять надобе неугодных люду пастырей на тех, кто Москву видел токмо будучи за уши от земли взнят, а то у нынешних мно-ого знакомцев-сострадателей развелось в ней. Чуть бедёнка какая, они уж носы сапог на Москву вострят, а тут грамотками досужими приказы заваливают, плачутся — сирые мы-де да слабые, и живут здесь припеваючи. А пошто сирые? Да оттого что народ к ним не идет, а слабость их от худого радения Господу. Как мне с таким неустроем войну начинать с Польшей? А она для России жизненадобна. И начну! И сам в виду войска поеду, а за себя на царстве оставлю государя Никона. Не-ет, не думских сидельцев замшелых, их тоже увезу в поход, а его оставлю, пусть встряхнёт Да выхлопает нерадивых, уж он-то знает кого и как. Ладно ли так будет, отче?
— Что земли русские из-под Польши выдернуть — доброе дело, что сам в виду войска поедешь — храни тебя Бог, а Думу всю тащить за собой — великая обуза. Возьми в совет себе токмо мысленных здраво, не злосоветчиков. — Стефан умолк, передыхая, сипел, сдерживал кашель. Алексей Михайлович, чтоб не смущать духовника, опустил очи долу, ждал. Стефан справился, запер в груди подступившее клохтанье, утёр платочком испарину со лба, со щек, подрумяненных глубокой хворью, виновато глядя на царя, благословил его слабой синюшной рукой.
Чтобы сидя принять благословение — такого с царём не бывало, но он не встал, чтобы тем самым не поднять на ноги изнемогшего протопопа. Сидя, взял его тряскую руку, приложился к ней дольше обычного, придержал ладонями острые плечи духовника, повелевая сидеть, сам поднялся, прижался лбом к горячечной голове его и ушёл в тайную дверь, полуслепой от выступивших слёз.
«Болен, ох как болен отец мой духовный, — терзался, шагая по переходу, Алексей Михайлович. — И то надобно понимать — сколь всякого разного выслушивает на исповедях, он — посредник между мною и Господом, как тяжко ему отмаливать грехи наши перед Всевышним. Сам чист, яко херувим, а вот пожигаем бысть чужими грехами и моими, царя грешного. Помилуйте его, все силы небесные, и ныне и присно».
К приказу патриаршему Аввакум подходил со смятением в душе, было чего страшиться. Собранные податные и прочие деньги сдавать приезжали в Москву только старшие священники-протопопы. С них был строгий спрос. А что было вносить ему, чем отчитаться пред казначеем? От той, собранной с великим трудом суммы не осталось и полушки, а была та сумма немалая, аж под двести рублёв. И все их разбросал воеводский сотник восставшему на протопопа люду. Чего ждать теперь от Никона. Как есть поставит на правёж, как уж бывало при Иосифе патриархе.
Думал так и весьма удивился, завидев на приказном крыльце царёва постельничего Фёдора Ртищева, друга смиренномудрого. Фёдор не сошёл с крыльца навстречу Аввакуму, стоял под навесом, скрытый им от патриарших окон, видимо, поджидал протопопа, потому как оглянулся по сторонам и нетерпеливо поманил к себе рукой. Едва Аввакум промахал ступени, а уж Фёдор проворно сунул ему в пазуху азяма тяжёленький кошель.