— Заждался я тебя, Иван! — душевно признался он, открыто, по-детски глядя на него. — Рад видеть здравым. Никон-то как?
— Улидишь, — пообещал Хованский, тоже довольный встречей с боярином.
— Добро-добро, — закивал Фёдор. — Я тебя, брат, порадую! Ух, каких певчих да монахов киевской учёности вывезли мы из Печерской лавры! Сейчас они насельниками в Афанасьевском монастыре жительствуют. И греческий язык разумеют и латынь! Я школу достраиваю, учиться у них будем. Они и в справщики книг годятся, государь о том пытал их. А распев, распев-то какой у киевлян!.. Нашего куда благостней. Государь послушал — ослезился.
— Уж такая ль услада латинянское пение? — Хованский потрепал боярина за плечо. — По мне, так мы по-своему ладом распеваем, как пт г ты и деды… Ты к Стефану? Там все наши. Очень знатный разговор я им наладил.
— Вроде обижен чем? — участливо поинтересовался Ртищев.
— Рад я тебе, Фёдор, — ответил, как отгородился от долгого разговора Хованский. — А греков-побирушек да малороссов с их угодливостью к ереси латинской не люблю. Упаси Бог! Прощай.
Тяжело топая по настланным широким плахам, князь перешёл мост, миновал сторожевые рогатки слободы и направился домой, жалея, что оставил в обозе коня. Тут, в низинке, с верховья Неглинной в спину ему поддувало влажным, чуть прохладным ветерком, отложистые берега речки сохранно зеленели, цвели буйным луговым разнотравьем.
«Туманы утрешние поят травку», — вслух подумал Хованский и припомнил себя мальчонкой в ватаге одногодков, как с визгом и криком ловили выползающих на берег по мокрой от туманов траве юрких сомов. Для такой охоты с вечера притаскивали какую-нибудь пропастинку и поутру, чуть свет, начинали потеху. Сомы были большие, с гибким широким плесом, усатые.
«Дождя бы, — глянув в широкое безоблачное небо, мысленно попросил он. — А то беда, Господи, сушь».
Никон пожаловал в хоромину Стефана уже ввечеру. Жара немного унялась, открыли окна. Вечерняя заря вырядилась красно и iiihdoko, в полнеба.
— К ветру, — предсказал он. — Ещё и дождичка натянет, Бог даст.
О своей поездке в Соловки Никон уже рассказал, теперь больше расспрашивал сам. Сидел за столом на дубовой скамье, покрытой красным сукном, великотелесен, умиротворён. Был он одинок, давно уж, после смерти детишек, постриг жену в монастырь, сам постригся. Обосновавшись в Москве, любил бывать в гостеприимном доме царёва духовника, чтил Стефана за ум, за великую преданность вере отеческого благочестия. Когда составился кружок ревнителей, занял в нём достойное место. В хоромине бобыля Стефана можно было длить разговоры всю ночь. Находил он нужный тон и с умудрённым годами Нероновым, и со вспыльчивым Аввакумом. Сюда частенько заглядывал и Алексей Михайлович. И не только как сын к духовному отцу и не как государь к подданным. Приходил к единомышленникам, считая себя, и справедливо, членом кружка ревнителей благочестия. Здесь он отдыхал в опрятно-простецкой, греющей душу обстановке от дел государственных, от тягостных дум боярских, жалоб, прошений. И не только. Беседуя с такими разными людьми, как Неронов, епископ Павел Коломенский, Аввакум, царь набирался мудрости, особенно у рассудительного Никона. Этот седеющий, волнующий толковостью речей митрополит был любим им сыновьей любовью. Государь был убеждён — нет неразрешимых дел, если брался за них Никон, по выражению Стефана, бел конь среброузден. И обязательно разрешал их раньше, чем исхитренные дворцовыми интригами думные бояре.
Фёдора Ртищева встретили как желанного гостя, он молча прошёл в красный кут и, крестясь на образа, полушёпотом, будто боясь того, с чем пожаловал, произнёс:
— Упокой, Господи, душу новопреставленного раба Варлаама…
С лдящие потянулись к нему лицами и, кто округлив, кто сузив глаза, ждали. Ртищев не стал томить их.
— Дьяк из Патриаршего приказа у двора Житного мне встретился. — Боярин подошёл к столу, но не сел. — Сказал, что вот только што чудо содеялось, как в Писании про Симеона-богоприимца… После молебна блюстителя под руки повели чернецы в трапезную отдохнуть, а он на руках у них возьми и помре. Древний же был старец. Сказывают, его во младенчестве сам святой Филипп крестил. Во как! Выходит — дождался крёстного и отошёл ко всеблагим. «Ныне отпущаеши раба твоего…»
Теперь все уставились на Никона, а он, поражённый не меньше их чудодейственной вестью, жамкал в руках чётки и, не мигая, вглядывался в угол на рубиновый жарок лампадки.
— Истинное чудо, — заговорил он. — Токмо не Симеоново. Там надежда в мир явилась, а тут…
Стефан поцеловал наперсный крест:
— Мощи нам в поможение.
— Да что за напасть такая? — обмахиваясь крестным знамением, с дрожью в голосе спросил Даниил костромской. — Ведь было же — обрели и положили в Успение мощи святого Иова — умер патриарх Иосиф, теперь вот приобрели святого Филиппа — помре Варлаам. Вновь опростался патриарший престол. Кто теперь другой?..
На вопрос Даниила: «Кто другой?» — ответом была тягостная тишина. И не потому, что неуклюже поставленный вопрос можно было истолковать и так — кто теперь следующий покойник? Молчали, понимая, что протопоп говорит о другом, грядущем патриархе, молчали, зная, что новый патриарх здесь, с ними делит скромную трапезу. Ещё задолго до возвращения Никона из Соловков, сразу после успения Иосифа, этот вопрос задал братии царь. На слуху было три имени кандидатов — митрополита Никона, Корнелия и протопопа Стефана Вонифатьева. Но Корнелий и Стефан отказались, хотя братия настаивала, хотела иметь патриархом Стефана. Однако духовный отец царя яснее всех видел, кто на примете у государя. И, как человек мудрый, скромно отошёл в сторонку, объясняя свою несговорчивость немочью, застарелой грудной хворью, что было правдой. Что его не переубедить, братия знала, потому не настаивала, тем более что Никон был человеком их кружка, крутой ревнитель церковного благочестия, «собинным» другом государя и всей женской половины дворца. Уповали на него, митрополита, надеясь, что при поддержке царя и братии этот волевой человек восстановит прежние, строгие церковные порядки, вернёт их, полузабытые, в народ, который отныне будет под постоянным и бдительным надзором строгого пастыря.