— Батюшко, дощаники и людей теряем, за грех наказует Бог! Напрасно ты протопопа кнутом тем иссёк, пора покаяться, государь!
Набычился воевода, всхрапнул и, плюнув в Еремея, выхватил из рук сотника колесчатую пищаль, коя никогда не лжёт.
— Убью-ю! — прохрипел, бледнея, и приложился на отскочившего к сосне сына. Шлёпнул курок, пыхнул на полке порох, а пищаль не стрелила, ещё приложился — осечка. Подсыпал на полку пороха и третий раз взвёл курок, да опять пустой шлепок. В досаде бросил солгавшую пищаль наземь, схватился за голову, замычал от злобы, а сотник поднял ружьё, отвернул на сторону и нажал на спуск. Грохнул выстрел. И тогда заплакал тошными слезами воевода…
И теперь, лёжа головой на столе, тихо плакал Афанасий Филиппович, перепутанный воспоминаниями давними и нонешними. Так и застал его вернувшийся приказчик.
— Чего тебе? — буркнул не поднимая головы Пашков.
— Исполнил как велено, — поклонился спине Василий. — Как раз четыре мешка отдал.
— Обрадовался распопа?
— Как не рад, — закривил ртом Василий. — Тутока же от радости располовинил: отдал два мешка казакам, деток голодных не пожалел. Дурной он али святой какой?
Пашков поднял голову, прищурился на приказчика:
— Святой? — переспросил. — Не зна-аю… Расстрига он, враг государю, то знаю…
Поспевала припойменная пашня, колосилась щедрой рожью. Воевода сам частенько хаживал глянуть на неё. Любовался, как под ветром колышется, ходит волнами спасительная нива, и не признать было Афанасия Филипповича: всегда напряжённое, со стиснутыми зубами, лицо его тут отмякало, теплели глаза.
— Матушка-рожь, — улыбаясь, вышёптывали узкие губы, — уж ты урожь.
Все радовались добрым всходам, ждали скорого хлебушка. Наряжались казаки сторожить ниву от нахлебников — диких коз, коих было много, да подстрелить их, чутких, удавалось редко, а зерно в усатых колосьях наливалось, ядренело, вот-вот и косьбе времячко, да зарядили дожди многодневные, холодные, хлёсткие и пригнули густые хлеба, повалили насильно, вбили в расквашенную пашню. Едва кое-где по возвышенностям устояли под непогодьем островки жита.
Оголодавшие люди мрачными тенями шатались бездельно по острогу, много их залегло в землянках в смертном унынии. И воевода не показывался из хором, сидел в них пасмурным барсуком, перепоручив дела сыну. Еремей произвёл строгий учёт хранимому припасу и понял — хватит его только-только подкормить казаков, собрать с поля уцелевшее и живо двигать вниз по Амуру на соединение в Богдойском остроге с отрядом Степанова. Так и сделал: подкормил, собрал до зёрнышка рожь и, едва установились погожие дни, подготовил плоты и лодки. Ожили казаки, работали споро, с одной мыслью — побыстрее покинуть гиблое место, а что ждёт их впереди, на то Его воля. Управились со сборами и поутру наметили начать сплав, да всполошили казаков крики дозорных с острожных башен. Кричали, что видят людей, идущих по берегу Шилки, а кто такие — не распознать, надобно на всяк случай затвориться в остроге. Однако глазастый Диней разглядел:
— Наши-и! — закричал и замахал руками.
Еремей с казаками выступили навстречу и увидели, как бегут к ним радостные люди русские, оборванные, с ружьями в руках. Сошлись, заобнимались. Оказалось их семнадцать человек — всё, что осталось от отряда приказного Степанова.
В остроге чинил им допрос Пашков. Пришлые казаки сохранились в добром теле, кормились рыбой и добытыми зверьми и, хоть ободрались, идучи по кустарникам берегами Амура и Шилки, были куда как бодры. Поведали, что отряд их обложило в остроге Богдойском полчище войска маньчжурского с огненным боем, сломили защитников, вломились в крепость, добивая уцелевших и творя великое порушье. А им, двадцати двум, удалось прорваться и уйти в лес. А что сталось с острогом, им неведомо, но видели большой дым, а ночью, уйдя уж довольно, наблюдали в той стороне пышное зарево. По дороге потеряли пятерых раненых.
— Что за люди маньчжуры? — угрюмо глядя в пол, спросил воевода.
— Разной оне масти! — загалдели пораженцы. — Есть на вид бравые, у иных морда как сковорода, ростом не горазды, но жилисты, есть сыроядцы, что божкам дровяным молятся, рот имя кровью мажут.
— Н-да-а, — вздохнул и помотал головой Афанасий Филиппович, — что деется на свете, кого-чего не нарожёно.
Выслушал их воевода и стал держать совет с Еремеем и сотниками, как быть с задуманным. Со сплавом дело ещё не сладилось, а семнадцать лишних ртов прибавилось. А ну как притащили вояки на хвосте маньчжур ли, китаев ли? Еремей советовал уходить через волок назад к Иргень-озеру, где и острожек добрый и запасцу оставлено. Пересидеть в надёжном месте, а там, дождавшись подмоги из Енисейска, весной сплавиться вниз по течению в Дауры без ослушки Указу государеву.
Подумал воевода и сказал последнее слово:
— Через волок на Иргень волочиться, а там, приев запасы, сюды вспять тянуться негоже. Будем зимовать здесь. По весне перетащим запасы иргенские, и буде не нашествуют маньчжуры или кто их там разберёт, двинем в запределье лечь костьми за волю царя Российского.
Не посмели перечить старому воеводе, решили зимовать. И пришла она, зима, с долгими вьюгами, снег выпадал редко, да его тут же уносило частыми буранами, а залёгший кое-где по разлогам присыпало ржавой пылью. Сам Пашков затворился в хоромине и не казал глаз, переложив заботы на сына. Еремей, жалостливый человек, не умел быть рачительным, и к середине зимы всякий харч был изведён. Тогда казаки, испрося позволения, стали ходить артелями за козами или что там подвернётся. Но вольное зверьё редко подпускало на пищальный выстрел, а если подстреливали, то Большой воевода часть добытого мяса забирал себе. Роптали казаки, слыша, как в его хлевине помыкивала корова, кудахтали куры, бегала по двору отъевшаяся на крысах рыжая кошка, а казаки бродили, еле передвигая ногами, умерших хоронить не было сил — складывали за стеной острога.