И Аввакумово семейство, как ни исхитрялось растянуть до весны два мешка ржи, подмешивая к натёртой ручным жерновом муке берёзовую кору, осталось и без той скудной пищи. И уж не страшились глаза протопопа глядеть на истончившихся ребятишек, а они, всё-то понимая, не плакали, жались к матери, слушая её бесконечные сказки, обязательно со счастливым концом. Как-то спросила:
— Што там далыне-то будет, Петрович?
Виновато глядя на жёнушку, ответил:
— Жисть будет. Как забыла? И тут и тамо — жисть.
— Паче нонешней, батюшка? — потянулся к нему Прокопка.
— Паче, сынок.
Холодно было в землянке, морозный куржак обметал углы и потолок, печь каменная, сложенная Динеем с Акимом и ладно обмазанная глиной, выстыла, пустой котёл с торчащими из него ложками стоял на ней, да ещё один котелок с хвойным отваром, подёрнутым ледком.
— Схожу в лес, дровишек насеку, — пообещал Аввакум, взял топор, заткнул за кушак.
Тут и помощничек Иванка засобирался. Ему и одёжку вздевать не надо, прозябал в землянке, укутанный во всё, что мало-мало грело. Выбежал вслед за отцом и тоже впрягся в верёвочную лямку.
Притащились с санками в лес, но вблизи от острога все годные для топки сухостоины были вырублены. Стали углубляться, шагая по колена в снегу, от лесины к лесине. Аввакум простукивал их обухом топора, определяя на стук — годна ли. Отошли далёконько от острога и заприметили годную. Подошли и увидели под сухостоиной клочья шкуры и обглоданные волками конские кости. Знать, недоглядели коноводы, коняга утянулся в лес покопытить из-под снега траву, да и попал в волчьи зубы. Насытилось зверьё до отрыга или кто спугнул, но уход их был не поскоком, а след в след. Спокойно удалились.
— Вот и про нас гостинец, сынок, — Аввакум вынул из-за кушака топор, взглянул сверху на Ванюшку. Сын смотрел на него вопрошающе, не мигая опушенными инеем ресницами, устало взахлёб дышал. Понимал протопоп смущение парнишки и потому медлил.
— Скверно ясти… батюшка? — выдыхал с морозным паром Иванка. — Не срамно?
— Бог нас навёл, почто ж скверно? — глядя на конскую голову с обгрызанными губами, с растрёпанной чёлкой, спадшей на белые от мороза глаза, на бусины крови, спелой клюквой раскиданной по снегу. — По нужде не грех…
Топором разделали остов, наскоро обглоданный волками, кости склали на санки, сверху заложили насечёнными тут же дровами и поволокли тяжёлый возок, поспешая обрадовать домашних.
И обрадовали, когда с охапками розовых сочных костей ввалились в землянку. Пока Марковна с детьми охали и ахали над нечаянным гостинцем из лесу, Аввакум с ведром сходил к проруби на Нерчу, принёс воды. Иванка тем часом натопил печь, от тепла потемнел, истаивая, куржак по углам землянки, закапало с потолка. Но скоро забурлил на распыхавшейся печи котёл с плотно упиханными в нём нарубленными рёбрами и мослами, ноздри ждущих щекотал, вызывал истому сытный запах редкого теперь варева, запах жизни. А тут, кстати, подвернулся Диней, задёргал носом, уставясь на булькающии котёл, и, улыбаясь, выволок из-за пазухи пухленький узелок с порушенным и отвеянным от мякины овсецом.
— Ну, гулям! — сказал и сыпанул в варево две горсти, чуток замешкался и добавил ещё. — А чё, Бог троицу любит!
Сварилась похлёбка, Аввакум вынес котёл и глубоко утопил в снег, чтоб быстрее охладился. Тут же приплелась на запах единственная в остроге собачонка, уселась напротив, глядя слезящимися глазами на котёл, тоненько выскуливала, поводя запавшими боками. Это была не из Братского острога маленькая спасительница, а рослая, белая в чёрных пятнах собака. И наезжающие буряты её своей не признали. По всему — скрывалась она в лесу после пожога острожного, да вот дождалась своих и пришла.
— Будут тебе костки, — пообещал. — Пожди, бедненькая.
Съели-выпили сытный навар, выскребли ложками овсяную жижицу, обглодали кости, изжевали хрящи. Сидели, разморённые горячей похлёбкой, жаром от печи, молчали, клонило в сон. Казак Диней встряхнулся, оглядел посоловелыми от еды глазами клюющее носами семейство, тронул Аввакума за руку, зашептал, улыбаясь:
— Вишь, как дружно карасей удят?.. А я, батюшка, пошёл, надобе с Акимом до сумерек по следу вашему сбегать, да что осталось там прибрать.
Аввакум смахнул в чашку со стола косточки для собаки, вышёл следом.
…Долго тянутся голодные промёрзлые дни. Из приплывших до Нерчи трёхсот сорока человек всяко умерло более сотни, да и продолжали помирать каждый день. Вконец оголодавшие люди жевали мох и траву, ободрали вокруг все берёзы, добывая из-под бересты съедобную болонь. Коней, пасшихся на подножном корму, драли волки и медведи, и их перестали гонять в лес, заперли в остроге, подкармливали скудно припасённым сенцом. Нагулявшие за лето и осень жир на добрых травах лошади тощали, но кобылицы в свой час разрешались в страшных муках хилыми жеребятами, да и тех, не дожидаясь естественного выхода, казаки, крестясь и плача, выдергивали «не по чину, лишо голову появил» и тут же поедали его с кровью и с местом скверным. Проведав об этом, воевода Пашков повелевал сечь кнутом злодеев, но только принимались за дело кнутобойцы, людишки томные испускали дух на козлах. Двойная досада воеводе: и кобыла с жеребёнком потрачена и казаки подохли.
Во все дни хождения своего по мукам горячо молебствовал Аввакум где ни приключится: в лесу, на промысле, в землянке. Снова и снова просил Пашкова открыть церковь и вернуть наконец Святые Дары, да только отмахнулся от него зачерствевший душой и сердцем воевода. Тогда где придётся собирал вокруг себя протопоп обречённых людей, наставлял: